Голодный зверь за едой, по сравнению со скопийцем, получившим свою норму сырого, выглядел верхом приличия.
В такие дни возбуждённое Скопище замирало. Двери всех видов жилищ крепко запирались на все имеющиеся засовы и запоры. Семьи пировали до осоловел ости в глазах, до острых режущих болей в желудках. С наступлением темноты двери запирались ещё крепче. Ни один лучик слабого света не проблёскивал сквозь плотно занавешенные окна и стены. Громоздкие жилища, обезображенные, распухшие в черноте ночи, похожи на жуткие, кое-как сколоченные домовины-гробы. В них обездушенные нищетой и страхом скопийцы, когда-то дети великой природы, теперь трупы, объятые тлением, продолжали пировать, объедаясь, обделяя слабых членов семьи. Не было семьи, объедали самих себя. И в тишине, особенно чуткой в ночи, раздавалось торопливое чавканье, щелканье зубов, захлёбывающийся крик обездоленных младенцев, беспомощное бормотание старцев-скопийцев. Слёзы, стоны, рыдания, всхлипы неслись всю ночь с окраин одьявленного человечества, заполняя ужасом предсмертия насторожившуюся Вселенную.
Утром двери гробов открывались, и из них выносились жертвы, павшие в семейных драках, сдохшие от внезапных отравлений или не вынесшие всеразъедающей тоски и страха.
Проклятый инстинкт ко всему сырому резал за ночь целые Скопища. Многодумное государство бралось за голову. Горы золота обещало тому, кто сказал бы, как сохранить для полноты национальных рядов вымирающих скопийцев. Но таких не было, хоть захлебнись собственным криком, ни среди врачей-социологов, ни философов-психологов, ни среди самих скопийцев.
Зато встречались среди скопийцев особые сорта. Впрочем, они были всегда. Обладающие природным самородным умом, владеющие словом не хуже ножа. Умники эти имели особую привилегию — говорить правду. Не мелкую правду
случая, которую каждый кроит по себе, словно одежду, выделяя выгодную часть. А другую — Богову правду.
Во времена, когда жизнь походила на сказку, на груди земли собиралось до семисот чумов, а в середине, в окружении остальных стояло семь больших, и в центре этих — один, возвышавшийся над всеми. Он принадлежал хозяину гиганта-стойбища. В нём, кроме него самого и сочадцев, обязательно жил Салла, единственное богатство которого — злой ум. Одетый в отрепья, грязный, пропахший собачиной, он спал на семи поленьях. Саллу всегда держали впроголодь, лишь бы не умер. Любой бросивший ему кость без позволения жестоко избивался. Сверкая из-за угла воспалёнными глазами, Салла не смотрел, а ненавидел, не говорил, а лаял, не жил, а источал из себя гной.
Чум хозяина по красным дням заполнялся зваными и незваными гостями, богатыми, важными и достойными, имеющими многотысячные стада. Прислонясь к подушкам, как глыбы-утёсы, в раздумье сидели избранные по одну и по другую сторону хозяина, заслонявшего всех ещё большей важностью, достоинством и спокойствием.
А через огонь, тесно, как близнецы-деревья в здоровом лесу, возлежали их воины. У каждого под одеждой по три, а то и по пять железных рубах. Тела и сердца могущественных хозяев защищены семью железными панцирями, и каждый из них подпоясан поясом с семью сверкающими ножнами. Подобно Богу гости и хозяин. Уже сразились силой в местах для игр, ловкостью не могли один другого переловчить, в хитрости изощрились, не вышло победителей. И вот сошлись они за столом о семи дубовых ногах отведать нежного мяса, исходящего жиром, и уж серебряный ковш-лебедь трижды прошёл в круг огня. Но ещё холодны и не блестят жемчугом пота величественные лбы избранных Семи Земель.
Снова серебряный ковш бежит, и уже повеселели, зашумели, как братья-деревья в ненастье, воины-охранники. Но, как ветру не сдвинуть глыбы-утёсы, так и избранные Семи Земель не дрогнули ещё, и их крепко сомкнутые уста не выронили слов. Холодно и хозяину. Велит он женщинам кормить хорошо гостевой огонь. Три дня не затухает огонь. Великое солнце три раза спряталось за гору Саурей и снова поднялось в небе в положенном ему Богом месте. По другую сторону огня воины шумят, пробуя друг о друга силу и удаль, и уж руки давно лежат на ножнах, подрагивают игриво их пальцы.
Дрогнули утёсы. Ураганный ветер загулял меж ними. Пого-рячели каменные лбы, и ослепительные молнии слов сверкнули не раз, ударяясь о каменную мощь бронированных грудей. Отверзли уста избранные Семи Земель. Каждый из них — краса и честь земли своей, её кость. А сила слова и ума не глупцу даётся, как взмах крыльев и блеск вершин — не ворону...
Но не всегда богатейший и достойнейший своих гостей достоин; низко падает его слово, как пришибленная ребёнком птица. Чернотой ночи покрывается лицо и, выждав мо-мент^ он злобно, три раза коротко свистит свистом, каким зовут к себе верных псов. И тогда из-под груды шкурья вскакивает Салла. Костлявый паук, с телом, чуть прикрытым, он встряхивается, распространяя вокруг себя смрад. Смиренно сгорбившись, оправляя отрепья и щетинясь, подходит Салла к дубовому столу. Среди сверкающего великолепия он отвратителен. Люди Семи Земель смолкают. Хозяин небрежно скидывает со стола кусок мяса пожирней, и Салла тут же проглатывает его. Заметив в глазах своего шута жадный блеск, хозяин чуть слышно бросает:
— Работать!
Салла знает свою работу. Поймав глазами того, кто был хитрей, метче в слове, некоторое время он душит его взглядом, затягивая невидимую петлю всё туже и туже. Гримасничая, но не ослабляя хватки, начинает говорить правду, какую человек и перед смертью не вынимает из себя. Оставалось тайной, как проникал Салла в святая святых — душу, в ту трущобу, где хранится грех, порок, что есть в закутке даже самой сильной и яркой души. Гости каменеют от ужаса. Хозяин теряет дар речи. Он вдруг забывает о времени* не помня, откуда появилось это чудовище. Малым ли ребёнком, не знавшим отца и матери, спрятанным от смерти в ямке огня, нашёл он его? Или пьяным купил у такого же дурака, как сам. Кто он, этот паук-человек, испускающий одурманивающий яд? Может, сам дьявол во плоти выбрал себе место на семи поленьях в углу чума? И что, если ему, вызванному из угла свистом и брызгающему слюной на дубовую столешницу отцов, чудится совсем обратное? Что не он Салла, а достойные и избранные?
Салла продолжает дело. Но странное беспокойство охватывает его. Хозяин понимает, что Салла слышит его мысли, как бы он слышал биение своего сердца. Салла торопится. Углами черных воспалённых глаз он следит за хозяином. Ворочая словами, как глыбой камней, не сводит глаз с жер-
твы. Он работает. Правда — палка. Ею можно убивать. Он зарабатывает свой хлеб.
Внезапно колотушка из слоновой кости взлетает вверх, и мгновение спустя Салла захлёбывается. Из глубокой, как пасть, раны по грязным космам течёт чёрная струя. Слёз, смешавшихся с потом и кровью, никогда не видно. А судороги смеха так похожи на судороги боли, поэтому, торопливо глотая кусок за куском, брошенные вслед за ударом, Салла закатывается смехом.
Смеются хозяин и гости. Громче всех — полузадушенная жертва. В Скопище Салла — первый человек. Он не спит на семи поленьях где-нибудь на скопийской помойке, не одет в отрепья, не укрывается гниющими шкурами. Кровь его не льётся под ударами тяжёлой мамонтовой кости и сегодняшние раны не гнездятся на вчерашние. Жилище его в отличие от других, неопрятных, еле сбитых, сколочено добротно и крепко, как толстая упитанная скопийка, уперевшая в довольствии руки в боки. Ему не бросают обглоданных костей с лица дубового стола. Он сам с брезгливостью скидывает объедки, и их тут же подбирают скопийцы, как щенки после сильного, властвующего пса.
Салла скопийский не знает вкуса собственных слёз и крови. В холоде ночи его не согревают вонючие псы. В отличие от своего далёкого предка, он смеётся и плачет не в толпе, и не в избранном застолье, а в зловещем тайном одиночестве.
А ещё в Скопище есть Улыб. Улыб — хозяин Великой Тьмы. Губы его всегда в крови и сложены в улыбку. Утроба его ненасытна. Ему нужно много крови — море, океан. Каждую секунду, каждое мгновение Малая и Большая тьма должны запылать кровавым огнём. Тьма человеческой души должна поглотить свет, а тьма Вселенной — властвовать. Миры и времена простираются под ним, и там, где повиснет длань Улыба, наступит ночь жизни.