«Это непостижимо, господин Левитцов! Этот чиновник обходится с нами с вежливостью, которая пристала учителю танцев в пансионе для благородных девиц, а подобные ему чиновники, облаченные в форму, заняты в Берлине тем, что пытаются опять узаконить средневековые пытки и охоту на ведьм и еретиков».
«Вы не преувеличиваете?»
«Возможно, вы и правы. Но такими бесчеловечными не были даже инквизиторы».
Столь печальный тон был необычен для Вайземанна, поэтому фон Левитцов с интересом смотрел на него.
«Вы никогда не были склонны к пессимизму».
«Это не единственная новость, господин секретарь. С тех пор как был совершен поджог рейхстага в Берлине, Геринг организует травлю всякого, кто утверждает или хотя бы подозревает, что поджигателями были не коммунисты».
«Кто же, по вашему мнению?»
«Национал-социалисты! Только они были заинтересованы в этом. Теперь у них прекрасный предлог избавиться от всех своих противников».
Удо фон Левитцов вспоминает, что после этого заявления он медленно вставил в глаз монокль и с сочувственно-ироничной улыбкой посмотрел на собеседника:
«Вы, по-моему, еще живы, Вайземанн».
«Если ты не получаешь больше удары, это не значит, что ты забыл о них. Теперь я представляю себе, в чем суть германского духа, который, как считали раньше, должен был оздоровить мир».
«Это очень любопытно, Вайземанн».
«Большинство наших соотечественников являются братьями и сестрами простоватого немецкого Михеля, тупые верноподданные, всегда готовые спасовать перед более сильным. А остальные стараются уподобиться модели сверхчеловека, «белокурой бестии», придуманной Фридрихом Ницше».
Разговор начал утомлять Удо. «И почему немецкие журналисты в большинстве своем такие жалкие философы? — подумал он. — Наверное, потому, что немецкие философы еще более жалкие писатели?»
«Вы похожи на Ницше с вашим стремлением переоценивать ценности», — сказал он.
Вайземанн пришел в еще большее возбуждение:
«Вы опять считаете, что я преувеличиваю, господин секретарь? Тогда давайте оставим вершины реакционной философии и обратимся к конкретным примерам. Меня арестовали, вместе со многими другими бросили в камеру, унижали, избивали утром, днем и вечером».
Удо вынул монокль. Он был ошарашен, испуган, искренне сочувствовал собеседнику.
«Ужасно. Но почему? За что?»
«Вы знаете, что обычно я пишу для либеральных газет. В последние годы охотно печатали мои статьи, где я высказывал свое мнение о лидерах нацистского движения, — теперь эти статьи можно найти разве что в архивах».
Удо почувствовал облегчение. Он никогда не был столь неосторожен.
«Так вы думаете, что вам мстили?»
«Кто выступает против нацистов, кто стоит у них на пути или хотя бы раз впал у них в немилость — тот пропащий человек».
«Но ведь вас освободили, господин Вайземанн»!
«Иногда я писал и для «Берлинер локальанцайгер». Эта газета принадлежит, как вам известно, Гугенбергу, А он сейчас министр в правительстве Гитлера. Вероятно, предположили, что после этого краткого, но весьма эффектного урока я вполне излечился».
Удо подумал, что, возможно, недооценил этого журналиста, и спросил:
«Так этого не случилось?»
«Ну почему? Мне помогли освободиться от иллюзий относительно качеств немецкого народа. Когда-то я мечтал о демократии и человеческом достоинстве в Германии. Но это была лишь мечта. Сейчас я не могу уснуть ночами. Страх гонит меня из страны. Мне осталась только надежда, что моя ненависть не будет бесплодной».
Удо всегда раздражали подобные разговоры о призвании. Многие либеральные журналисты любили выступать в роли исправителей мироздания, вместо того чтобы заняться собственной газетой. Он больше не старался скрыть иронии:
«Да, ведь при вас ваше бойкое перо».
«Я поделился с вами опытом, который сами вы никогда не обретете. Вы всегда принадлежали к элите, с самого рождения, и вы всегда будете принадлежать к ней, даже при нацистах. Но у нас с вами есть и общее: мы верили в игру по правилам, полагались на нее, придерживались определенных правил ее ведения».
«А что же теперь?»
«С приходом Гитлера правила изменились: если ты не хочешь быть моим братом, тебе проломят голову».
«Насколько я понимаю, вас не устраивает ни то, ни другое. Что же вы собираетесь делать?»
«Я хочу попытаться найти в немецком образе мыслей причины, вызвавшие к жизни те ужасы, которые происходят и еще произойдут в Германии».
«И вы собираетесь об этом писать? В Варшаве, наверное?»
«Нет, господин секретарь, я поеду в Австрию».
«Один?»
«Нет. Я не хочу быть виновным в том, что молодые неопытные создания попадутся на удочку Гитлера».
«Мне кажется, вы имеете в виду совершенно определенного человека, Вайземанн».
«Да, я возьму с собой в Австрию Хильду Гёбель».
Беспокойство шевельнулось в сердце Удо.
«Она согласна?» — спросил он.
«Нет. Она еще не знает о моих планах».
Удо вздохнул и удивился тому, что почувствовал такое облегчение.
«Я уверен, что она согласится, — продолжал Вайземанн, — для нее это было бы самое лучшее. Она талантливая журналистка, но еще неопытна. Очень восторженная. девушка. Мне кажется, она любит читать при свете свечи Стефана Георге и Рильке. Боюсь только, что ей мешает звук шагов марширующих штурмовиков. Я люблю ее за эту восторженность, за ее легковерие. Но в других она видит только те качества, которые свойственны ей самой. Она должна научиться видеть жизнь такой, как она есть».
«И вы полагаете, что только вы можете ей в этом помочь? Почему вы не скажете честно, как мужчина: Хильде Гёбель не обязательно преуспевать в работе, потому что я приготовил ей место в своей постели?»
«Разве это не мой долг — помогать женщине, которую я люблю? Уверяю вас, Хильда очень неопытна в политических вопросах».
Эта поездка в Варшаву и разговор с Вайземанном сохранились в памяти Удо фон Левитцова. Он размышляет об этом в своей комнате в гостинице «Дойчес Хаус», и ему становится ясно, что именно там он навсегда связал свою жизнь с Хильдой Гёбель. И тогда он впервые отметил, как по-разному оценивают ее люди; почти каждый, кто знал Хильду, представлял ее себе иной. И ему стало приятно, что он знает о ней больше, чем другие.
В вагоне он ответил журналисту:
«Может быть, вы недооцениваете вашу хорошенькую коллегу?»
«Да что вы о ней знаете? Вы думаете, что по анкетным данным, хранящимся в вашем посольстве, можно составить представление о человеке?»
«Нет, я ни в коем случае так не думаю», — вежливо ответил Удо и подумал: «Этот газетный писака пал жертвой собственных высоких фраз».
«Вам никогда не понять Хильду Гёбель!»
Удо снова вставил монокль и окинул Вайземанна долгим, оценивающим взглядом:
«А теперь вы недооцениваете меня».
«Простите, я не это хотел сказать, господин фон Левитцов. Вы везете какие-нибудь новости из Берлина?»
«А вы любопытны, Вайземанн».
«Я журналист».
«А я дипломат. И приучен помалкивать».
«Забывать вы тоже умеете?»
«Что именно?»
«Мои чувства, мои взгляды и намерения. Все, что я вам рассказал».
«Вы меня разочаровываете, Вайземанн. Приберегите ваш страх для более подходящего случая».
«Значит, вы не будете препятствовать мне?»
«Конечно нет. — Удо вынул и вновь вставил монокль. — Ведь вы еще собираетесь спасти невинную овечку из волчьей пасти».
«Не вижу здесь ничего смешного, господин секретарь».
Левитцов не ответил. Он думал о посольстве, о Хильде Гёбель, о том, какова будет ее реакция на предложение Вайземанна и на сообщение, которое он везет из Берлина.
Когда он видел Вайземанна снова? В тот же вечер. В посольстве отмечали праздник. Когда они вместе вошли в зал, музыка смолкла. Но это не имело отношения к их возвращению из Берлина.
Пресс-атташе Зигфрид фон дер Пфордтен вышел на середину зала, и то, что он произнес, было полнейшей неожиданностью для журналистов и обесценило новость, привезенную Удо.