Спасла ее мать Евдокимки, в то время учившаяся на заочном отделении того же института. Прямо там, в городе, она разыскала двоюродного брата своего мужа, чекиста Дмитрия Гайдука, и попросила вступиться за Бонапартшу. Дело это оказалось непростым, тем не менее Дмитрий сумел освободить Анну Альбертовну, усадить в свою машину и лично отвезти назад, в Степногорск, приказав как минимум года два в Одессе не показываться, замереть, затаиться, а главное, «внимательно следить за своей речью».
Как ни странно, Бонапартшу и Ветеринаршу как в местечке называли Серафиму, эта «операция по освобождению» почему-то не сблизила. Анна Альбертовна по-прежнему относилась к Серафиме крайне холодно – то есть держала дистанцию и сохраняла высокомерие. Впрочем, со своими коллегами и соседями она вела себя точно так же. Жерми вообще существовала сама по себе, а станционный поселок, где жила, да и весь Степногорск, – с его советскими реалиями и «пролетагской невоспитанностью» – сам по себе.
Зато с той поры «старый чекист», как называл себя еще далеко не старый Дмитрий Гайдук, делал все возможное, чтобы почаще видеть красавицу Серафиму, и даже не пытался скрывать, что влюбился в нее. Не обращая при этом внимания на то, что избранница – жена двоюродного брата.
…Вспомнив об этом напутствии в порыве раскаяния, Евдокимка по-настоящему поняла, какая глубинная мудрость таится в словах преподавательницы. А еще она вдруг открыла для себя особенность, отличавшую Бонапартшу от остальных преподавателей. Анна Альбертовна никогда не срывалась на крик, не угрожала и не читала нотаций, а главное, никогда не прибегала к тому, что сама называла «пролетагской демагогией».
Из окна, которое родители забыли прикрыть, донесся возглас матери, нечто среднее между стоном и нервным смехом. Затем она радостно как-то вскрикнула, еще и еще раз… После небольшого затишья вновь раздался стон, перерастающий то ли в крик, то ли в некое человекообразное рычание – долгое, пронзительное, какое способна издавать только женщина, оказавшаяся в постели с любимым мужчиной – в минуты наивысшего сладострастия.
Евдокимка не раз слышала подобные стоны после возни родителей, их смеха и задорного упрямства матери, угрожающе шептавшей: «Нет! И даже не пытайся!.. Ну, ты же знаешь, что я снова не сдержусь, снова буду кричать, а дочь уже взрослая… Э-э, так нечестно… Господи, как же мне хорошо с тобой, как будто опять все в первый раз». Так оно и случалось, не сдерживалась, несмотря на то, что отец всячески пытался угомонить ее.
– Кто бы мог подумать, – говорил он потом, поднимаясь и закуривая. – Столько лет прошло, а ты такая же упрямая и такая же страстная. Действительно, все – как в первый раз.
– Разве я виновата, что в такие мгновения просто теряю рассудок? – виновато оправдывалась мать.
– Знали бы другие мужчины, какая ты в постели, давно похитили бы тебя у меня…
Загадочно улыбаясь, Евдокимка метнулась в сторону от окна, поблагодарив при этом судьбу, что лейтенант со своими моряками успел отойти уже достаточно далеко.
17
Взойдя на небольшой холм, Дмитрий Гайдук увидел, что приблизительно в километре выше по течению немцы наладили понтонную переправу. Ниже, сразу же за второй грядой порогов, начиналась околица села Семеновка. И хотя никакого движения там замечено не было, чекист не сомневался, что село тоже наводнено врагами. Каждый клочок земли на восточном берегу реки противник рассматривал теперь, как еще один плацдарм, еще одну точку обороны при возможном контрударе русских.
Столкнув свое сооружение по склону к кромке воды, он с трудом – падая и съезжая, как со снежной горки, – тоже спустился по едва приметной козьей тропе, быстро развернул свое странноватое плавсредство, соединив дощечки с бревнами с помощью освободившейся бечевки. Благодаря тому что метрах в ста ниже по течению находились гранитные пороги, течение в этой части реки как бы притормаживало; главное, требовалось достичь того берега раньше, чем водный поток вынесет плот к порогам.
Усевшись на своё творение так, что ноги оказались в воде, Гайдук изо всех сил начал грести к восточному берегу. Когда течение вот-вот должно было снести его на водопад, майор забросил «кошку» за прибрежный камень, подтянул плот поближе к берегу и, прежде чем якорь сорвался, с вещмешком в руке успел выскочить на каменистое побережье.
Пробираясь руслом полуисчезнувшей речушки, проложенным в глубине кремнистой долины, контрразведчик достиг окраины какого-то хутора и, при свете вечерней луны, увидел немца, наполнявшего у колодца с журавлем реквизированную в колхозе бочку-водовозку.
Заходя как бы со стороны села, Гайдук еще издали спросил обозника по-немецки, вкусная ли вода. Тот, не вглядываясь в жаждущего, проворчал:
– Вода как вода. В этой степи она во всех колодцах одинаково дерьмовая. Напиться бы еще раз воды где-нибудь в Баварии, из альпийского родника! – и продолжал заниматься своим делом.
«Вот и пил бы ее в своей Баварии, – мысленно парировал Гайдук, – а не кровавил бы наши степи».
Когда немец в очередной раз опустил «журавль» в колодец, майор обошел бочку и врубился обухом топорика ему в голову. Оттащив убитого в ближайший овраг, контрразведчик быстро переоделся в его слегка мешковатую одежду, а свой мундир лесничего сложил в вещмешок. Выпустив значительную часть воды, чтобы облегчить бочку, он погнал лошадей в степь, в объезд хутора.
Точно так же, по полевым дорогам, Гайдук миновал еще два села, а затем пристроился к какой-то немецкой колонне, очевидно, сформированной из обозников разных частей. Под утро, заслышав впереди звуки боя, эти машины и подводы начали рассыпаться по лесополосе и придорожным лощинам, а майор погнал лошадей прямо на выстрелы, наудачу…
В прифронтовом, оставленном жителями, хуторе появлению «заблудившегося водовоза» немцы обрадовались, как манне небесной, поскольку, оставляя свои жилища, хуторяне засыпали свой единственный колодец. Со слов фельдфебеля, командовавшего гарнизоном хутора, поскольку один офицер был убит, а двое – ранены, майор понял: впереди ни у немцев, ни у красноармейцев линии фронта пока что не существует. Утром все должно было проясниться: рота этого гарнизона заняла ближайшее село только что, после того как красные без боя оставили его. Впрочем, фельдфебелю оказалось не до тыловика-водовоза; его тут же потребовал к себе раненый командир роты.
Объявив двум патрульным, наполнявшим водой свои фляги, что отправляется на поиски колодца, а заодно разведает обстановку, Гайдук погнал подводу дальше, на восток. Вермахтовцы поначалу пытались образумить его криками, а затем открыли огонь – скорее, для острастки и успокоения совести, однако одна пуля в дубовую бочку все же угодила. Погоняя лошадей, Гайдук слышал, как сквозь трещину уходят остатки воды; верный признак того, что с профессией водовоза придется распрощаться.
Первого уцелевшего дома майор достиг к тому времени, когда уже окончательно рассвело. День обещал быть «жарким»: севернее и южнее села уже разгорались артиллерийские перестрелки.
Старик, только что вышедший из сарая и увидевший у себя во дворе чужака, перекрестился дважды. В первый раз – потому что понял, что перед ним стоит германский солдат, а во второй – потому как этот «германец» вдруг на чистом украинском языке поинтересовался, «есть ли в селе наши», считая своими красноармейцев.
Оказалось, что «свои» действительно есть, около сотни пехотинцев. И окапывались они с вечера в восточной части, по ту сторону оврага, который, перепахивая деревню из конца в конец, уходил далеко в степь. Быстро переодевшись в одеяние лесничего, чтобы кто-нибудь из бдительных пехотинцев не пальнул раньше, чем разберется, Гайдук приказал старику тоже сесть на передок водовозки.
– А меня-то зачем с собой везешь? – испуганно спросил крестьянин.
– Для убедительности. Ты ведь все-таки местный, в случае чего – пойдешь через овраг, чтобы предупредить командира, что я – свой.