В то самое время, как метрдотель-алжирец провожал горящим взором мелькнувшую за гладью окон «белую рыбу», шепча своими большими, вполне по-галльски оттопыренными, но с нефранцузской синеватой каемкой губами страшные проклятия и этой «рыбе», и двум живущим в ее чреве педикам — уж педиков-то метрдотель различал мгновенно! — примерно за триста метров от него, негодующего, двое полицейских Речного департамента Центрального комиссариата полиции, ругаясь вполголоса, орудовали рычагами хитроумного устройства, укрепленного на небольшом патрульном катере с оранжевыми боками и синюшным, трупным огнем бортовых маячков. Происходило это на Сене напротив вокзала Аустерлиц, у Парка Скульптур под открытым небом, мягким зеленым подолом огибающего набережную Сен-Бернар. Свет рекламных щитов здесь не бросался на реку с яростью желтого зверя, мощные искатели-прожекторы освещали только топчущиеся у борта и жалко плещущие волны, а членистая, ярко-желтая рука японского робота, укрепленная на катере, все хватала в воде ускользающее нечто. Ему помогали две крепкие волосатые мужские руки, орудующие обыкновенным багром, не изменившимся за многие века.
— Вот она, дерьма кусок! — сипло сказал старший полицейский, самоотверженно кладя на фальшборт свою печень, расширенную от ежедневной порции красного.
Печень молчала, но отчаянно скрипел о железо мокрый прорезиненный плащ. Наконец робот сонно загудел и начал подымать из воды нечто, белеющее в свете прожекторов, белеющее отчаянно, мертвенно и поэтому неразличимое. ЭТО было свалено к ногам полицейских, обутых в грубые ботинки итальянской Noldi, шьющей свои чудовища в Турции. Но ОНО не рассыпалось по решетчатому поддону палубы, как серебристая треска или сельдь, а замерло бесформенной кучей. Младший молча защелкал кнопками, возвращая натруженные руки робота в резиновые рукава, старший швырнул в угол багор, как использованную зубочистку. Первый дал резкий, прорезавший ночную тишину вопль электросигнала-сирены и повернул большое, совсем как у старого автобуса, рулевое колесо. Катер, дрожа и пошатываясь, словно ошарашенный зрелищем, представшим на его палубе, совершил полукруг в маслянистой воде — почти на сто восемьдесят градусов — и автопилот, послушно приняв команду, повел рассекающую негромкие волны машину к одной из стационарных стоянок речного патруля.
Оба закурили, стоя у надстройки рубки, большие и неуклюжие в мокрых плащах: несмотря на духоту, приходилось их носить, ибо сырость реки проникала в каждую щелку, промачивала все, даже части тела меж пальцами ног, делая их вонючими. Они только не носили на реке кепи: форменный головной убор сдавливал, мешал. Младший курил лицензионные Dunhill без фильтра, а пожилой — ароматные немецкие Kabinet.
Оба если и смотрели на белеющую груду на корме катера, то мельком. А если что их и удивляло, так это белая кожа неизвестной женщины; Сена любовно придает своим трупам всегда один и тот же серо-синюшный оттенок уже на второй день пребывания в ее гостеприимных водах.
— М-да, а голову ей небрежно откромсали, — заметил молодой, сплевывая за борт. — Мясницким манерам, да?
— Ну, — откликнулся напарник. — Слушай, ты лучше скажи: правда, что у Ву Линь на киске три больших бородавки?
— Натурально. Клер видел.
— Твой Клер соврет, недорого возьмет…
— Ха! Он спорил.
— Показала?
— Смотри, а титьки у ней так и торчат, — заметил молодой, то ли в тему сказанного старшим, то ли совсем наоборот, — наверно, ее того…
Старший хмыкнул, небрежно скользнул глазами по останкам:
— А спицы вязальные, старые. Такие у моей бабки были. Ты смотри, как они ей титьки проткнули — строго крест-накрест.
Младший кивнул. Ни он, ни его напарник не были жестокими людьми, но в полвторого ночи на сырой, холодновато щупающей туманом Сене говорить просто больше не о чем.
— Еще живая была, вот и торчат. Да, у этой, помнишь, которую мы подняли с реки у Лебяжьего острова, башка чисто была срезана, правда? Как бритвой.
— Ну… похоже на то. Бодри говорил, что профсоюзы добились нашим девятипроцентной прибавки, слыхал?
— Слыхал. Но это только по Иль-де-Франсу, он нажал там на кое-кого… Она азиатка, как ты думаешь?
— Да ну нее… Черт ее знает! Слишком смуглая.
— Это у меня кормовой фонарь так фонит. Пленка уже выцвела.
— Да нет, похоже… Ты вещи проверил?
— Разбежался! — Молодой зевнул; приближался пластиковый причал, оранжево-голубой щит Police Fluvial[7] и стоящий на спуске от набережной Сен-Бернар желтый Renault Megane Combi, похожий на беременного таракана, с золотистым светом внутри. — Пусть Ву проверяет…
— Черта с два она проверит. Видал, там уже трупники подъехали? Сейчас запакуют в мешок, прокурорские этим займутся. В морге.
Все, собственно, произошло так, как и предсказал старший, умудренный опытом. Обезглавленное тело с фрагментами юбки и нижнего белья и без каких-либо следов ранений, кроме воткнутых в него спиц, принадлежавшее женщине в возрасте предположительно тридцати-пятидесяти лет, было бесцеремонно разложено на резиновых ковриках, сфотографировано несколько раз, изорвано в нескольких местах контрольными пробами кожи и мышечной ткани, а потом запаяно в хрустящий черный пакет. Санитары-арабы, освещая темноту своими белозубыми улыбками, как фонариками, задвинули носилки с телом в фургон «ситроен», и тот уехал, сердито ворча дизелем. Пока полицейские топтались у открытой дверцы легкового автомобиля, сидящая в нем дежурный следователь запаковала файлы полицейского архива, отправила с ноутбука копии в департаменты и округа, своему начальству, и спросила устало:
— Посторонние предметы, пулевые ранения, фрагменты колющих?
— Не было, — хмуро обронил старший.
Ву Линь было около тридцати, и была она наголо бритой — череп правильной формы в свете лампочки салона отливал марганцевым оттенком — с колечком в правой ноздре невысокой китаянкой с очень большими бедрами и жилистыми ногами, обутыми в ремешковые босоножки. Большой голый палец с квадратным двухцветным ногтем торчал вперед, как торпеда, а символические, узкие полоски очков без оправы перечеркивали ее лицо артиллерийским прицелом. Ву сидела в машине, одетая в черную клочковатую юбку и неряшливую рубаху, ее бледные пальцы молотили по клавишам.
— Завтра распишитесь в сдаче, — подытожила она. — И не рассказывайте, что у нее был при себе миллион золотом, принадлежащий русской мафии! Пока, ребята.
— Мадам Ву, — заметил старший, — а правда, что бородавки — это круто?
Китаянка в плоских очках, острые груди которой рвали светлую ткань рубахи, смерила его взглядом и почти босой ногой нажала на педаль газа.
— Если только не на заднице, придурок! — ответила она. — Тогда это геморрой… Пока, мальчики!
Красный «меган» умчался по набережной Сен-Бернар, скользнув в тень скульптур Музея под открытым небом, подсвеченного разноцветными прожекторами. Младший сплюнул на асфальт окурок, а старший наклонился и что-то поднял с серой плиты.
— Что? Нашел миллион русских копеек? — издевательски поинтересовался старший. — Поехали. Надо пройти еще раз до Лебяжьего, может, кого снова поднимем…
Молодой задумчиво вертел в руках небольшое колечко из какого-то светлого, красноватого и по виду очень недорогого метала. Бронза, что ли?
— Что за дерьмо ты там собираешь, Эррен?
— Так. Кольцо.
— Откуда оно взялось? Из задницы у нее, что ли, вывалилось?! Пойдем.
— Ага. Тут же коврики лежали…
Пока они спускались по ступеням каменной лестницы, возведенной здесь еще при Георге Османе, чтобы удобнее было полоскать белье, младший крутил в пальцах кольцо. Наконец они зашли на катер; младший, становясь к пульту, заметил:
— Слушай, я вспомнил! Такое же было у той, у которой голову бритвой… Помнишь? Только в кулачке.
— Ей что, тоже скальп с живота сняли? — осведомился старший.
— А черт его знает… Но кольцо было.