Капралову и нравилось, и не нравилось, как говорил Леонид Сергеевич. Он не лез за словом в карман, но слова и не отскакивали от его зубов, как того требовал жанр. Казалось, он изобретает ответ на каждый вопрос, задумчиво заглядывая внутрь себя. «Ну же, продай им себя, это шоу!» — хотелось воскликнуть, глядя на Шестакова.
— Прав он, — раздался за спиной у Капралова голос, и тот обернулся. — Но в идеализм давно никто не верит. И в этом его слабость.
В комнату, беззвучно ступая обутыми в домашние тапки ногами, вошел невысокий седой старик в древнем костюме цвета болотной тины. Перед собой он толкал тележку с серыми картонными папками разной толщины.
— Политик должен давать надежду, — изрек старик, оборотясь к телевизору. — Когда у него получается, его любят. Когда нет, на него всем плевать.
Капралов молчал, не уверенный, видит ли тот его или нет.
— Но когда он ее крадет, — старик перевел тяжелый взгляд на Капралова и двинулся в комнату, — тогда его ненавидят. Я тут много всякого повидал. И было время подумать… Оказывается, чтобы говорить правду и лгать, годятся одни и те же слова. Вам это приходило в голову? Ничего, еще придет… Вот ваши материалы. Надеюсь, вы найдете в них правду.
Капралов разложил перед собой папки и смотрел на них, не зная с чего начать. Нетерпеливое любопытство, одолевавшее его все утро, сменилось испугом. Он понимал, что вряд ли встретит под серыми обложками описания пыток, вряд ли увидит страдания оклеветанных, а потом убитых людей. И все равно боялся.
Посидев так некоторое время, он взял верхнюю папку и стал читать все подряд. Сухим языком постановлений и протоколов, с опечатками и орфографическими ошибками в ней рассказывалась история заговора, в который с каждой новой страницей вплетались все новые участники. К юриспруденции и даже здравому смыслу она не имела отношения; после появления в деле турецких эмиссаров и немецких парашютистов он не удивился бы даже инопланетянам. Но ужас был не только в бредовости обвинений — все они были подкреплены очными ставками и признательными показаниями. Он в растерянности закрыл папку.
На помощь пришел старик, оставшийся сторожить за столом возле входа.
— Вы никакой не историк, верно? — спросил он.
Капралов поднял на него глаза.
— Они ваши родственники?
— Нет. Но я хочу найти их родственников…
— Ясно… Так вы долго будете тут сидеть… Знаете что? Не читайте протоколы допросов.
Он подошел и начал листать документы.
— Вот, что вам нужно. — Он что-то отчеркнул ногтем на одной из страниц. — Видите?
Старик перевернул еще несколько страниц.
— Татьяна Петровна Сапожник, дочь, обращалась в архив в 96-м. Сапожник она, надо же… Мой отец был портным, рассказал анекдот и на восемнадцать лет загремел в лагерь. Представляете?.. Так… Были возвращены изъятые фотографии.. А вот и адрес ее. Пишите.
Капралов переписал адрес в блокнот.
— Премного благодарен! — воскликнул он. — Скажите, а опись изъятых вещей здесь есть?
— Может, и есть. А может, и нет. Раз на раз не приходится. В иных делах вообще ничего толком нет. У них же суда-то обычно не было.
— А можете посмотреть? Или хотя бы скажите, где искать…
— Так, давайте посмотрим… — недовольным тоном проворчал старик, но было ясно, что тон этот он выбрал скорее для порядка.
Он наклонился и стал перелистывать одну из папок, методично слюнявя палец.
— Обыск… Опись... Вот! — Он разгладил нужную страницу.
В списке не было вещей обихода, почти ничего ценного. Лишь письма, фотографии, книги… Память, мысли, социальные связи… Капралов вспомнил, как регулярно читал про изымаемые при обысках телефоны, компьютеры и флешки. Время изменило форму, но не содержание.
В самом конце он нашел то, что искал.
«Две деревянные куклы типа матрешка c гербами в виде царских орлов». И ниже: «Изъяты в доход государства».
Он поблагодарил старика, вручил ему специально принесенную шоколадку и быстрее побежал обратно на улицу.
11
В кабинете на третьем этаже канареечного сталинского здания, окнами выходящем на Ивановскую площадь и колокольню Ивана Великого, шло совещание. Восемь одетых в деловые костюмы мужчин и женщин сидели за длинным столом лицом друг к другу и делали пометки в лежащих перед ними айпэдах. Хозяин кабинета во главе стола говорил вот уже двадцать минут. Он медленно переводил взгляд с одного лица на другое, время от времени останавливался на ком-то одном и без выражения просил: «Константин Сергеевич, возьмите, пожалуйста, на контроль». Или: «Маргарита Степановна, пожалуйста, представьте соображения вашего отдела на этот счет к понедельнику». Константин Сергеевич и Маргарита Степановна деловито, но с достоинством кивали и касались пальцами экранов планшетов.
Здесь не тыкали и не обращались просто по имени. Здесь редко повышали голос. Кричать на всю Ивановскую, как случалось в учреждениях попроще, из окон которых эта Ивановская была совсем не видна, здесь было не принято. Чем выше взбирался сотрудник, тем меньше эмоций у него оставалось. Однако причиной тому была не деликатность. Сегодняшний нелепый юнец завтра мог превратиться во всесильного повелителя, и мало кому из опытных царедворцев хотелось обременять себя неловкостью прошлого панибратства. Те же, кто начинал играть в демократию, надолго не задерживались, не успев толком погрузиться в дела. Сама атмосфера быстро выталкивала их наружу, как выталкивала на поверхность легкомысленных курортников пересоленная вода Мертвого моря.
В по-советски огромном кабинете большого начальника горели все лампы: говорящий не любил дневного света, и шторы были задернуты. Будь его воля, он вообще работал бы и устраивал совещания по ночам. Однако такая вольность была ему недоступна: на своей недосягаемой высоте он все равно оставался «одним из», высокопоставленным бюрократом, аппаратчиком, приближенным к телу. Делать все, что заблагорассудится, мог позволить себе лишь один человек, человек, незримо (и зримо тоже — в виде разнообразных портретов) присутствующий на каждом совещании, в каждом кабинете и коридоре огромного здания. Никто и никогда не называл его по фамилии или просто по должности. Дозволенное журналистам и обывателям здесь превратилось бы в святотатство. Все эти фамильярности существовали для непосвященных, населяющих мир за красной кирпичной стеной и за границами комплекса зданий на одной старой московской площади. В мире интриг, беспринципности и цинизма лишь его имя и отчество служили той скрепой, что духовно соединяла посвященных в единую общность. Все они были неверующими, вернее, ни во что не верили, но инстинктивно подчинялись внутреннему гироскопу, требующему даже всуе произносить священное словосочетание со строго уравновешенным придыханьем. Словно в тексте пхеньянской газеты, даже в самом незначительном разговоре они выделяли его размером и жирностью шрифта. Впрочем, могли ли быть незначительными разговоры, в которых это имя встречалось…
Случайно попавшему в кабинет (если б такое было возможно) могло показаться, что его хозяин, еще не старый и явно образованный мужчина с цепкими глазами на чересчур правильном холеном лице — мечтатель или самодур. Он мерил бы его своей заурядной общечеловеческой меркой, сразу замечая противоречия и подмену понятий в его речах. Отчасти он был бы прав, хозяин кабинета действительно существовал в мире своих идей, которым подчинял свои умозаключения. Однако в отличие от бытовых шарлатанов в его распоряжении были все нужные рычаги и ресурсы, чтобы превращать эти идеи в реальность. Кроме того, случайный человек в пределах своего скудного горизонта не смог бы оценить главного: здесь говорил не хозяин кабинета, его устами вещало государство, и уже одно это придавало смысл каждому его слову. В границах своей компетенции он сам и был государством.
Конечно, до поры до времени. Исповедуемая им парадигма, по которой интеллектуалы управляли невежами, уходила в прошлое, уволакивая его за собой. Она уступала место новой — невежами начинали править невежи, и всемогущий чиновник пытался сохранить статус-кво, потому что уступить означало его личный закат, конец всего, что он сделал, а заодно — и того, что не сделал.