— Было жарко, — вяло объяснила Вересова, рассматривая за его плечом небо и крыши.
— Но в этом зале нет буфета, — наобум заявил Рябинин.
— Забыла уже… Скорей всего, он хотел кому-то позвонить.
— А у вас дома нет телефона?
— Есть.
— Зачем же звонить из аэропорта, когда через двадцать минут вы окажетесь дома, у телефона?
— А может быть, он искал сигареты…
— Не видел жену два года, встретился и думает, как бы закурить.
— Не помню… Какое это имеет значение!
Может быть, никакого. Мало ли зачем они пошли в зал. Например, просто так. А может быть, это та самая трещинка, которую он искал. Просто так они в зал попасть не могли, потому что просто так человек ничего не делает. Они могли бы зайти в зал, будь тот укромным безлюдным местечком. Там же ходили толпы.
— А ведь вы меня обманываете, — грустно признался Рябинин.
— Почему? — спросила она просто, ничуть не удивившись такому подозрению.
— Пока не знаю.
Рябинин ждал следующего вопроса: он ведь ей только сказал, что не знает причину лжи. Теперь она должна спросить, почему ей не верят. Об этом всегда спрашивали и почти всегда возмущались: искренне или деланно. Она же молчала, смотря мимо его уха в окно, в небо и делала вид, что рассматривает что-то интересное. Но там, куда она смотрела, ничего не было — Рябинин это знал. И всё-таки он обернулся.
Нет, там кое-что было: на крыше стояли, обнявшись, девушка и парень. В городе есть сады, скверы, отдельные квартиры, тёмные парадные и просто глухие закоулки где-нибудь у мусорных бачков. Но они стояли на крыше. И ни один следователь в мире не получил бы у них ответа, зачем они забрались на крышу. Захотелось. Безмотивное действие…
Нет, мотив был — захотелось. Если бы Вересова сказала, что им захотелось пройти в зал, он бы счёл это мотивом и стал бы искать дальше — почему захотелось. В конце концов, у этой парочки был резон очутиться на крыше. Например, посмотреть на город, подышать воздухом… И главное, в современном городе крыши были самым безлюдным местом.
— Обманываете, — повторил Рябинин.
Теперь она даже не ответила, а как-то поёжилась: вот, мол, глупость.
— Я тоже встречал. И хотя мои встречи были не после столь долгой разлуки, помню их до мелочей. А вы забыли? Да такие встречи остаются на всю жизнь…
— Я пустяков не помню.
— Что было дальше?
— Николай вдруг сильно побледнел. А потом я оказалась уже на полу.
— Вы шли, стояли, говорили?
— Мы шли, а он вдруг остановился, и вот тут…
— Раньше с ним подобное бывало?
— Вообще-то он вспыльчив. Мог накричать, обидеться, но такое…
— Где он теперь живёт?
— У приятеля, Вадима Каменко.
— Почему? Вы же его простили…
— Он сам себя не простил.
И здесь Рябинину увиделась какая-то жизненная недостоверность. Конечно, Вересов мог казниться, как и любой порядочный человек. Он мог казниться даже сильнее порядочного, потому что выглядел личностью незаурядной. Но любой казнящийся стремится загладить свою вину — из кожи лезет. Вересов не лез. Наоборот: обидев её, он продолжал причинять боль своим уходом. А она простила.
— Дайте мне телефон или адрес приятеля.
Она открыла большую сумку и торопливо погрузила пальцы в её широкий зев. Рябинин ждал, рассматривая потерпевшую заново, вторым взглядом, который появляется после того, как уже сложилось какое-то впечатление о человеке.
Теперь она не казалась красивой. Не такие уж чёрные глаза, не яркие, а просто хорошо оттеняются крашеными ресницами и веками. Лицо заметно одутловатое и, видимо, без пудры поблёскивало бы. Губы большие, широкие, какие-то алчущие. А если снять парик? Вот только грудь, на которой, как золотая цепь, лежали янтарные бусы… Вересова была эффектна, а это ещё не красота. Впрочем, Рябинин мог ошибиться, поскольку она говорила неправду, — в таких случаях человек казался ему всегда несимпатичным.
Ему хотелось о чём-то спросить, но вопроса не было. Это желание — спросить о ещё не осознанном — возникло почти с первых слов, и оно всё крепло и никак не могло превратиться в разумную фразу, потому что не было чёткой мысли. Нужно при помощи других вопросов, близких, идти к главному.
— Значит, вы не хотите, чтобы его судили?
Этот вопрос и близко не лежал.
— Конечно, нет.
— По-вашему, женщину можно бить?
А этот совсем дурацкий.
— Ничего не по-моему.
— У вас злость к мужу появилась?
Не тот, но уже поближе.
— Нет.
— А вам не захотелось ему отомстить?
Горячее, где-то совсем рядом.
— Я не мафия.
Рябинину уже грубили, но он не обращал внимания — искал свой вопрос.
— Не пойму вашей человеческой реакции на этот удар.
Она молчала, раздумывая о человеческой реакции. И тут же он догадался, чтó и кáк ему надо спросить — очень просто и об очень простом:
— Вы обиделись на мужа?
— Нет, — мгновенно ответила Вересова.
Вот! Она не обиделась. Можно не привлекать к ответственности, можно простить, можно потом забыть — всё можно, но обидеться человек обязан. Рябинин не любил людей, которые не обижаются. Совестливые люди всегда обидчивы. Почему же не обиделась Вересова?
— Письма мужа сохранились?
— Да.
— Они с собой?
— Нет. Впрочем… — Она опять распахнула сумку. — Самое последнее.
Рябинину и нужно было последнее. Он взял толстый конверт и положил его в папку:
— Потом верну. Последний вопрос: скажите, вы любите мужа?
Бывают вопросы, которые вонзаются в человека, как стрелы. И этот вонзился.
Вересова растерянно смотрела на следователя, словно он спросил её о чём-то несусветном, но он ведь спросил только о любви. Она полуоткрыла рот и шевелила губами, словно их что-то стягивало. С чего он взял, что они алчущие? Красивые, яркие губы. Наконец она медленно вздохнула — протяжно, как простонала без звука, и медовое солнце зайчиком брызнуло с бус Рябинину в очки.
— Люблю, — услышал он нежно-поникающий голос, которым она со следователем не говорила, но сейчас думала о муже, и голос этот был припасён для него.
Рябинин поверил без слов и доказательств — любит.
6
«Пиониха моя любимая! Вот и последнее письмо — двадцатого вылетаю. Дождались. Не верится. Когда я сюда приехал, думал, не вытерплю. Всё на что-то надеялся: отменяется работа, или меня отзовут, или в мире что-нибудь произойдёт и ты окажешься здесь или я окажусь дома. Но ничего не произошло. Теперь удивляюсь: как выдержал? Обычные трёхмесячные полевые сезоны как-то проходили, их я научился делить на хитрые части. А два года на части не разделишь. Первые дни были такие, что не мог работать. Если бы меня осмотрел врач-психиатр, то наверняка бы определил какую-нибудь психическую болезнь, какой-нибудь стресс или умственное расстройство в лёгкой форме.
Для меня любые расставания тяжелы. В своей жизни я столько ездил, жил с людьми, прощался и больше их никогда не встречал, что у меня появилась странная привычка: когда расстаюсь с любимым человеком, то смотрю на него так, словно больше не увижу. А это всегда вызывает грусть. Прощаясь с тобой, такое чувство давил, как только мог. Да ведь совсем не задавишь…
В последнем письме ты говорила, что из-за разлук мы с тобой несчастные люди. Вот уж нет! Тяжело — да! Несчастны — нет! Теперь в городах появилось целое поколение людей, которые родились в них, живут, да там и умрут. У многих вся жизнь проходит в одном доме или районе. Отлучаются из города только в отпуска, да и то по путёвкам, или ищут места с газом и хорошим снабжением. Их не интересуют ни мир, ни жизнь, и молятся они только богу-комфорту. У них разлук не бывает. Вот я и думаю: а ведь бедные они люди. Не знают разлук, так ведь и встреч не знают. Я думаю, они не знают и любви. Я не верю, что люди, которые отдыхают по путёвкам, ходят под зонтиками, тыкают в булочных вилками хлеб и бесконечно смотрят телевизор, могут любить. Для любви нужна страсть, а где она у них, у этих комфортолюбцев.
Вот, Марочка, какой парадокс-то выходит. Счастливым можно стать тогда, когда понимаешь это своё состояние. А если не понимаешь, то зачем оно. Глупо и обидно быть счастливым и не знать этого. Но понять счастье можно, только сравнив, через горе. Получается, чтобы быть счастливым, сначала нужно побывать несчастным. Как мы с тобой. Несчастными побывали, а теперь будем счастливыми.
Я тебе не писал про один смешной случай: боялся, что будешь волноваться. Нужно было перекинуть лагерь километров на пятьдесят. Решили вертолёт не брать, а проплыть лодками. Пошли. Речка бурная, в мелких порогах, завалах, водоворотах. Одна из сотрудниц сидела в моей лодке на корме. Видимо, задремала. Я сначала ничего не понял и всплеска не слышал. Обернулся, а её голова торчит из пены уже метрах в пяти за лодкой. Она со страху и не крикнула. Лодку несёт, только деревья мелькают. Кроме меня, — пожилая геологиня да студент. Не знаю почему, но вдруг мне привиделось, что это ты бьёшься в пене. Как ошарашило такой мыслью. Я прыгнул в воду, и нас с ней протащило далековато. Берега обрывистые, перекаты кипят, а она — как рюкзак с образцами. Дело не в этом. Сотрудницу я бы и так спас, но это странное наваждение посреди ясного дня так поразило, что не могу забыть до сих пор. Теперь понимаешь, почему дал ту дурацкую телеграмму с вопросом о твоём здоровье? Но всё это в прошлом.
Я везу тебе подарки. Нет, не шубки и кримплены, а вещички поинтересней:
1. Дикий виноград: синий, почти тёмный, мелкий, кислый и такой терпкий, что сводит скулы. Нарвал гроздья с ветками и листьями, хоть картину с них рисуй.
2. Лимонник, ягоды и ветки. Не ветки, а натуральные лианы, у меня скатаны в рулон, как провода. Они немного кисловаты и немного пахнут мылом. Я завариваю чай.
3. Огромный панцирь огромной черепахи, которую мы изловили в притоке Уссури и съели в супе-лапше. Из панциря можно заказать тебе гребёнку, а лучше её оставить для воспоминаний в зимние вечера.
4. Целый мешочек халцедонов, которые набрал на галечных косах и островах. Матовые, прозрачные, янтарные, мутные, полосатые, ороговевшие — каких только нет. А какое удовольствие их собирать… Пристанешь на лодке к галечнику и ползёшь по нему на четвереньках, пока не блеснёт халцедончик. И сразу мысль — ещё камешек Маринке.
5. Женьшень, натуральный корень женьшеня, похожий на человечка, как ему и должно быть похожим. Головка, ручки, ножки, только сильно кривые. Меня, конечно, так и подмывает сказать, что я нашёл его сам. Хотел, искал, да это надо уметь. Подарил мне его настоящий корневщик, дед, без возраста и забот, мудрый, как та черепаха, которую мы съели. Он берёт ружьё, спички, соль, мешочек лука и уходит на всё лето в тайгу за корнями. А зимой лежит на печке.
6. В горах Сихотэ-Алиня я выковырнул кристалл кварц-мориона. Красавец: длинный, тонкий, как кинжал из воронёной стали. А внутри клубятся чёрные метели. Но главное в названии: кварц-морион. Как кварц-Марина.
Последнее письмо должно быть кратким, а я расписался. Всегда писал длинные, так пусть и последнее будет таким же.
Я сижу на вьючном ящике. У моих ног, буквально под носком ботинка, уже остывшей водой бурлит протока. Справа висят покрасневшие листья винограда — они похожи на наши кленовые. Комаров нет. Хороший ветерок шуршит осокой. И мне чуточку грустно. Всё-таки два года потеряно, а ведь их не так много нам отпущено. А, чёрт с ними, с двумя годами — впереди-то жизнь!
Марочка моя бесценная! Еду! Еду ведь! Через день-два после получения письма ты увидишь меня в аэропорту. Я ли тебя не узнаю… Да надень ты хоть рубище, какое это имеет значение. Вот только не ведаю, что буду делать, когда тебя увижу: обниму ли, поцелую, окаменею или заплачу…»