Литмир - Электронная Библиотека

Она подкрепилась шампанским, чтобы продолжить, а Настя снова ощутила боль. На этот раз от упоминания о слушателях ВЛК, с которыми провела три месяца в одном коридоре. И о слушателе ВЛК Коробове…

— Так вот, сели мы в „Красную стрелу“. А ребята из „Сибири“, конечно же, все тепленькие были. Еще в дорогу взяли пол-ящика „горючего“.

Да, самое главное упустила, к Володьке Старых как раз накануне приехала жена. Он ее, конечно, тоже в поездку взял. Сидела эта бедная женщина в купе с алкоголиками, а потом поссорилась с Володькой и перестала с ним разговаривать. Ушла к нам в купе, но Володьке спьяну показалось, что она легла спать у них на нижней полке.

И вот, представляете, ночь, экспресс на полном ходу, алкаши храпят по углам беспробудно. А Володька на своей верхней полке ворочается, проспавшись, переживает, что жену, которая к нему ехала из Магадана, совсем как декабристка-наоборот, обидел и даже матом обругал. Так он лежал-лежал мучился, а потом возьми и спустись.

Присел на нижнюю полку с краю, руку под одеяло просунул и давай кого-то по ножке гладить. Гладит он, гладит. И тот, кто лежит, хотя слышно, и не спит уже, но и не подает виду, что проснулся. Видно, приятно ему. И тут до Володьки доходит, что и кожа у „жены“ не такая гладкая, и ножка какая-то волосатая. Он возьми одеяло и приподними, а тот, кто лежал, видно, возбудился, и — хвать Володьку!

Старых заорал немым голосом, потому что узнал Башарова, ну, татарского поэта. Между прочим, из пассивных педерастов. Потому тот и воспринял Володькины ухаживания, как должное.

Володька, в чем был, а он был уже безо всего, как выскочит в коридор и давай стучать во все двери и вопить: „Отдайте мою жену! Верните жену!“

Такая вот была веселая поездка.

Мужчины смеялись, а Настю раздражал их смех. Но никто не замечал ее состояния. Вечер продолжался. Николай с Евгением удалились в холл покурить. Марина порывалась было за ними, но, мгновение подумав, решила остаться. Настя больше не курила. Как бросила тогда, когда носила малыша, так и не начала. Марина проворно освободила банан от шкурки.

— Ах, чудесный плод!

Даже слово „плод“ вызвало у Насти антропоморфные ассоциации. Сколько раз доводилось слышать: „Сердцебиение плода нормальное…“ Нет, она решительно сходит с ума.

— А знаешь, ты правильно сделала, что не стала бороться за Ростислава. Он действительно никчемный человечишка. И к тому же подлец. Да, кстати, его бывшая с ним наконец-то развелась и, по слухам, уже вышла замуж. Так он ходил, пьяный, из комнаты в комнату и причитал, что она отняла у него сына, что ее, ну, ту, он не любит, но Юрика обожает. А потом, наверное, вспомнив о тебе и о… ну, младенце, зарыдал, упав головой на грудь: „Все мои дети вырастут без отца“.

— Как — дети?!

— Он и твоего имел в виду. Еще не знал ничего…

— Ах, так…

— Ну тут ему и сообщили. И…

— Что же?

— Ты только не волнуйся… Но он обрадовался. Даже рыдать перестал. Говорит: гора с плеч и пятно с совести.

Настя молчала, ошарашенная. Да, она, конечно же, помнила, как Ростислав оскорблял ее, как он говорил всякие гадости. Но ведь это было обращено к ней, к женщине, которая, может быть, и вызывала раздражение, поскольку действовала непредсказуемо.

„Но радоваться смерти ни в чем не повинного ребенка. Собственного сына! Это уж слишком… Но почему его сына?.. Кто был отцом малыша: тот, кто его зачал, или тот, кто желал его взрастить? Кто же? И почему я считаю, что кто-то желал, чтобы он был? Евгений, скорей всего, просто делал вид, что согласен его усыновить. Он не мог бы, не мог любить его, чужого, раз уж собственный, природой данный отец так обрадовался его смерти… Он никому не был нужен, кроме меня… Никому на свете. И я не хочу больше здесь оставаться, я не могу больше жить с мужчиной в одном доме — с этим ли, с другим ли… Я уйду в свое логово, в берлогу, в дупло — зализывать раны. Уйду…“

Ходики прокуковали девять вечера. Застолье было в самом разгаре. А Настя вынашивала мысли — одну безумней другой. Вынашивала, как ребенка.

— Настенька, у нас, кажется, еще остались яблоки? — спросил Евгений, имея в виду большой ящик чудесных зимних антоновок, который появился у них в доме две недели назад и наполнил пространство ароматом спелости.

— Да, Женя… Я пойду в кладовку, принесу.

Освещение в кладовке было тускловатое: вчера перегорела лампочка, не нашлось запасной „сотки“, пришлось вкрутить „сороковку“.

Она искала яблоки. Очевидно, ящик стал велик для той жалкой дюжины, которая осталась. Здесь нет, и здесь, и в углу… А что это за большая картонная упаковка? Настя ее раньше вроде бы не замечала… Что в ней? Она открыла коробку и увидела… Лучше бы она не открывала и не смотрела, не поддалась позывам непреодолимого женского любопытства… Потому что там, в коробке, были сложены распашонки, пеленки, памперсы, игрушки — те самые, которые Евгений привез из Германии. А вот и маленький белый медвежонок.

„Но этого медвежонка уже никто не будет укладывать спать. Никому он не станет любимой игрушкой. Никогда… Или?.. Зачем же муж все это так аккуратненько сложил и припрятал? Этот самый, запасливый мой, который писал, что начинает готовить дом к приезду нового жильца? Вот же оно, здесь: все, что он подготовил. Лежит до лучших времен? Дожидается, когда я еще кого-нибудь рожу? Родного Пирожникову ребенка? Нет! Мне нужен был только этот, он один, который шевелился во мне и толкался ножками…“

Она унесла медвежонка и, крадучись, прижимая к груди мягкую ношу, пробралась в холл, а потом спрятала игрушку в сумочку, отчего та раздулась, как живот беременной женщины.

А потом возвратилась в кладовку и все-таки нашла остатки былой роскоши — дюжину яблок, последний подарок Прозерпины, снова спустившейся в подземное царство.

Наконец-то Коля и Марина уехали. Причем Коля изрядно хлебнул шампанского. „Как же он за рулем?“ — беспокоилась Настя, но потом перестала: даст на лапу гаишнику, если что, ему не впервой.

И Евгений расслабился, зарумянился, словно принял эстафету от съеденного гуся. Он ослабил узел галстука и отвалился на спинку кресла. „Это же надо, весь вечер пробыл в галстуке, „этикетчик“ несчастный“, — мысленно брюзжала Настя.

— Настенька, уже за полночь. Пора спать?

— Да. Ты поднимайся наверх, а я приму душ.

— Ладно… Я тоже хотел ополоснуться, но сил нет ждать. Отложу до утра…

Он поднимался наверх, и деревянные ступеньки поскрипывали совсем не так, как когда-то скрипели металлические.

Настя вошла в ванную и открыла краны. Упругие струйки убегали в канализацию, невостребованные и лишние, как тропический ливень. Она знала, что там, наверху, слегка слышен водопроводный шум, и очень надеялась, что это мелодичное естественное шипение окажет на Евгения дополнительное снотворное воздействие.

Сколько времени прошло? Полчаса? Час? Она утратила чувство внутреннего „хронометража“, а потому посмотрела на ходики: половина второго.

Ах, как отвратительно поскрипывают ступеньки… И двери — их нужно смазать. Хотя — зачем?

Евгений крепко спал, и лицо у него во сне было доброе, открытое, как у ребенка.

„Ребенка“ — опять это слово! Она тихо позвала супруга:

— Женя!

К счастью, он не реагировал. С утра до ночи — на ногах. Устает неимоверно. На какое-то мгновение Насте стало его жалко. Но этот прилив теплых чувств все равно уже не в состоянии был предотвратить то, что она замыслила. Она была уже не здесь, не в этом доме, не с этим мужчиной. И нигде — в миру, пущена по миру, словно снег, что так долго и неотвратимо падал.

Как тот, первый снег…

Анастасия надела свою вечную каракулевую шубу прямо на тонкое платье. Натянула сапоги, не замечая, что зубья замка прикусили тончайшие черные колготки с бархатной набивкой. Кое-как замотала голову черным шарфом и вышла из дому, не взяв ключей.

В ее сумке лежали другие ключи — от возрожденной „хрущевки“ — и маленький белый медвежонок. Ей казалось, что он теплый, что он греет бок сквозь сумку, сквозь шубу, сквозь платье…

29
{"b":"262772","o":1}