— Слушаю тебя, — ответила она тоном партийной дамы.
— Я замуж выхожу. И приглашаю тебя на свадьбу. Венец держать.
— Замуж… — Кажется, у Марины перехватило дыхание. — За… кого? За Коробова?
— Нет, Марина, не за Коробова. Приходи — увидишь.
Анастасия оставила на столе около чашечки с невостребованной для гадания кофейной гущей „Приглашение“, на котором был нарисован маленький пухленький крылатый младенец с луком и стрелами. Точно такой же, как у входа в торговую точку Николая Поцелуева.
Теперь Настасья была очень занята приятными, хотя и трудными, делами. Например, тем, какое у нее будет платье. Платье, конечно же, будет настоящее, подвенечное. Широкое — не только с целью „сокрытия“ некоторых пикантных подробностей, но и потому, что сейчас модны просторные, драпирующиеся наряды. Она листала журналы, любуясь нездешними, фантастически выхоленными женщинами в вечерних туалетах. И они нравились ей все: блондинки и брюнетки, элегантные и экстравагантные, все без исключения, воплощавшие красоту стандарта, вещи, образа жизни.
Настя решила, что под венец она наденет вот такое, как на этой странице, белоснежное, украшенное кружевными цветами ручной работы с серебристыми тычинками. Такой же цветок она попросит парикмахера закрепить в прическе. Потому что какая уж тут фата. Для кого? Для нее или для шестимесячного невинного младенца Анастасий… Евгеньевны? Она очень хотела девочку, вопреки всем предсказаниям. А для ресторана подойдет красный шелковый костюм с красным же жилетом из „чешуйчатой“ парчи. Жилет будет длинный, просторный — почти до щиколоток и очень эффектный. Настасья подумала, что эти наряды великолепно будут сочетаться с черным фраком Пирожникова. И их пара не будет похожа на союз какаду и грифа. „Ах да, нужно не забыть заказать еще один кружевной цветок: Евгению в петлицу!“ — мысленно завязала она узелок на память.
А пока Настасья надела будничный костюмчик с регулируемой шириной юбки и отправилась в институт. Евгений с утра ушел в офис. Так что до института пришлось добираться, как всем не посещающим ночных клубов женщинам — на общественном транспорте.
В институте ее встретила июньская напряженная тишина последних дней сессии.
Она сдала последний экзамен, причем по иронии судьбы вытащила билет с вопросом о своей тезке Настасье Филипповне. И преподаватель, подивившись столь полному совпадению имен, поставил ей „отлично“.
Настя знала, что сегодня вторник, а значит, где-то в этих стенах находится и Удальцов. Она нашла в расписании экзаменов нужную аудиторию и, с легким скрипом приоткрыв тяжелую дверь, заглянула внутрь.
Он был одет в джинсовый костюм, и этот наряд делал его как никогда моложавым — как раз таким, каким она хотела его видеть.
Они медленно брели по Тверскому и Суворовскому в сторону Арбата. А потом, по обыкновению, пили кофе с бутербродами в „слепом“ цэдээловском кафе. Беседовали ни о чем — как старые друзья, как понимающие друг друга люди, как те, о ком Игорь сказал бы, что они были близки в прошлых жизнях.
— Знаешь, я рад за тебя. — Гурий Михайлович не лукавил. — Я всегда удивлялся, глядя на тебя.
— Чему?
— Тому, что тебе дана сила управлять мужчинами, а ты ею не пользуешься.
— Вы думаете, что я наконец-то научилась этому искусству?
— Нет, я думаю, что ты просто стала существовать в большей гармонии со своей душой.
— Вот так душевная гармония — кем-то управлять…
— Ты меня не поняла… Я хотел сказать, что ты стала женственнее, ведомее, по-хорошему пассивнее. А значит, привлекательнее.
— Да неужели? — Настасья инстинктивно положила руку на живот.
Удальцов улыбнулся неожиданной, отцовской улыбкой:
— Вот увидят нас тут вместе и скажут злые языки, что ребенок от меня.
— Уже говорят. — Она вспомнила Любу Ладову. — Вы не боитесь?
— Чего? Ха-ха! Да я горжусь!
Они оба непринужденно засмеялись, как маленькие дети.
— Мне, кажется, пора. — Настя посмотрела на часы.
— Смех у тебя серебристый… Да и мне пора… Давно пора… — Поэт вложил в эту простую фразу иные, более глубокие смыслы.
— Идемте?..
— Идем… Настя, я хотел бы попросить тебя об одной очень важной вещи.
— Какой же?
— Позволь мне быть крестным твоего малыша. Я долго думал, что я могу для тебя сделать. Ну, написать стихи. И все. А если ты мне позволишь, то между нами возникнет сопричастность друг другу.
От неожиданности Настя не нашлась, что ответить. Ребенка еще нет, она выходит замуж за другого. Еще и не венчана. А он — о крестинах.
— Я…
— Ты против?
— Нет, но это будет еще так нескоро! — Она вздохнула тяжело, как и положено женщине на шестом месяце.
— Очень скоро, Настя! Все в жизни происходит очень скоро. А я давно хотел тебе сказать. Но все робел. Я люблю тебя, Настя. — Он смотрел в сторону, словно боялся встретиться с ней взглядом.
— Зачем вы мне это говорите? Сейчас, когда…
— Затем, чтобы ты светло обо мне вспоминала, когда меня уже не будет. Я закажу еще шампанского, ладно? Ты только пригубишь…
— Так хочется выпить?
— Нет. Просто меня очень редко, слишком редко посещали настоящие чувства. Могу я за это поднять бокал?.. Я же не Евтушенко какой-нибудь, который банкет в честь своей тысячной женщины устраивает. И приглашает сотых-пятисотых… Тьфу, срамота! А ты — моя последняя любовь.
Он смотрел с такой печалью в глазах, что Настя не в силах была возразить.
У церкви стояла карета —
Там пышная свадьба была.
Все гости нарядно одеты.
Невеста всех краше была…
Эту старинную песню гости пели уже потом, за столом и ближе к полуночи. А в полдень у церкви, возведенной в семнадцатом веке во имя иконы Божьей Матери „Знамение“, стояла не карета, а несколько шестисотых „мерседесов“. Хотя от Настиного дома в Марьиной Роще до бывшей Переславской ямской слободы было совсем недалеко.
Но Евгений захотел прокатиться с бубенцами — в полном смысле этого слова. На капоты тройки белых иномарок были прикреплены бубенчики. Они весело подзинькивали, так что Анастасии вдруг исключительно уместно вспомнилось, что звон колокольчика для японцев — символ траура. Но она прогнала мысли о Коробове, как когда-то ни в чем не повинных торговцев изгнали из храма.
Ныне же торговля в церкви процветала: продавали свечи, образки, крестики, ладан, самые разные книги — от „протестантской“ библии для детей до „Закона Божьего“. Торговля шла так замечательно, что Поцелуев, наверное, втайне позавидовал.
Трехдневный пост и исповедь… Первая, кстати, в ее жизни. А потом знакомые и кажущиеся незнакомыми лица в перемигах свечей, воск, предательски капающий на кружевную отделку платья, венец, который усталой, чуть подрагивающей рукой, завернутой в платок — по обряду, — держала над головой невесты Марина, маленький, не слишком складный, но очень искренний хор и „Многие лета“.
Где-то звенит золото кольца
Тонкое брачное счастье…
Колечко, золотое, как торжественное облачение батюшки, уже сияло на Настиной белоснежной перчатке. И платье пахло ладаном. Этот запах заглушал аромат французских духов. Или это только казалось?
А еще пришло какое-то новое, незнакомое чувство, наполняющее душу безмятежным покоем. Может быть, это та самая благодать, о которой Настя столько раз читала в „житиях“? И она снизошла на нее из-под сводов уютной намоленной церкви.
Сколько их, таких церквей, на почти космическом пространстве московского мегаполиса? Кажется, немногим более ста. Сто колоколен, сто куполов, совсем невысоких по нынешним меркам. А сколько же людей, страждущих душ, алчущих утешения и покоя? Миллионы и миллионы. Если на одного сегодня снизошла благодать — то это чудо. Чудо в миру, который не замечает чудес.