Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она ничего не вспомнила, не позволила себе — лишь его подъезд, в Измайлове, они подъехали вечером, зимой, на такси, дом выходит прямо на Первомайскую, где хозяйственный, слева от метро. Она бы нашла.

Все отчетливо и просто: вот телефон. Она  м ы с л е н н о  набрала номер (оказывается, помнила всегда — на всякий случай) и услышала заспанный, но сразу же настороженный, внимательный голос: ведь он тоже знает, к т о  может ему позвонить. Она мысленно молчала в трубку, прикрыв пальцами микрофон, чтобы не дышать в него, и на том конце молчали и ждали. Он не клал трубку, и она не опускала. Она знала, что он понял. А она поняла, что он ждет.

Она сделала этот звонок в своем воображении, и настолько отчетливо, даже устала от напряжения, — будто на самом деле позвонила. Не позвонила, а все-таки позвонила… Разве не позвонила?..

Били часы, небо светлело, она спала.

А утром снова был дом, посуда, город, желтые катки на мостовой, жара, а вечером телевизор, Таськины песни и Таськины стоны на седьмом, скука, и тек, тек до самого своего конца месяц июль, тяжелый, будто каторжное ядро, прикованное к ноге. Но вот упал наконец с неба Жора, свалился из внуковских небес, стройный и черный, как канатоходец Тибул, которого превратили в негра, с букетом красных канн и корзинкой недозрелых персиков. Он обнял ее, погладил по голове и поцеловал в нос — чужой, прекрасный, в запахах солнца, моря и вина, с серебряной — видите ли — цепочкой на шее, как киноартист. Он кому-то махал, с кем-то ее знакомил, — прекрасные парни, тетя Таня! — он еще принадлежал этим попутчикам, морю, пляжу, багажу, даже сигареты у него украинские, а не московские, но она уже, сама того не замечая, уцепилась за его локоть, висла, не отпускала. И душа у нее чуть замирала, и ноги слабели от мысли, как они войдут сейчас в дом.

Дура, она совсем забыла, ее Жоркой и погордиться можно, и заслониться, и… но почему он так от нее далеко? Надолго ли опять хватит горячки и любви их встречи?.. Но потом она все забыла. Потом, дома, они остались вдвоем, и стол был сервирован торжественно, на двоих, как в ресторане, стояли садовые ромашки и вино. Но она не могла ни есть, ни пить от волнения, не слышала его пляжных шуток, которыми он старался ее потешить и которые только на пляже и смешны. Открыли чемодан — поверх всего лежал голубой женский халат, — сердце опустилось, — а Жорка хохотал, дразнил ее, на халате оказалась магазинная бирка, это был подарок, ее размер. А она заплакала. И он схватил ее — целовать, осушать слезы, обнимать, раздевать. «Танечка!..»

И потом, когда Жорка заснул как убитый, она стояла в ванной, глядела на себя в зеркало: на горячее счастливое лицо, горячий даже на ощупь рот, сверкающие глаза и замечательно распавшиеся волосы. Черт, как она себе нравилась! Ну а что? Хороша! И линия шеи, и вот этот поворот, и этот… — кожа, глаза, каждый волосок, пушок жили, дышали. И хотя то, что Астра называла вакантностью, казалось, зажглось сейчас в ее глазах, в выражении еще ярче и острее, но грех ее был невинен, как невинность грешна. Какое счастье, что она осталась чиста, ни в чем не виновата перед мужем и перед собой, — это наполняло ее самодовольной гордостью, и она с королевской высоты бросала взгляд на тех, кто внизу: на грешниц с нечистыми взорами, лживыми устами, червивой совестью. Может быть, там, в июле, и она была такой, но теперь ее ядро, гремя цепью, катилось под гору, исчезая из глаз. Хоть стреляйте — она была чиста. И мужа она любила, хоть пусть это и не была любовь.

Она вышла из ванной, на глаза ей попался телефон. Но сейчас она как бы оттолкнула его от себя, не пожелала обратить внимания, не зафиксировала. Словно он и не попал в поле зрения. Будто его и не было никогда. Да и зачем? Разве она позвонила? Она же не звонила. Нет. Было и прошло. Она ведь не изменила? Не изменила. Не изменила? Нет, нет, нет. Ну и все.

Сад непрерывного цветения

Он писал ей:

«Я два раза перечитал письмо и думаю: что вдруг? в чем дело? что хотели мне сказать? «Прощай, прощай!»? Или чтобы я «исправился»? Что ты вибрируешь? У нас с тобой все хорошо, н о р м а л ь н о: я не виноват, что жизнь у меня такая, сто проблем каждый день; а ты влетела в нее вдруг, со своим совсем другим миром и другим понятием, как должно быть. Ты ошеломлена — да, наш мир не для слабонервных, — но костер не виноват, что опаляет бабочку. Да, я так живу, у меня такая профессия, я очень занят. А что касается лирики, я лишь недавно, ты прекрасно знаешь, еле выполз из одной черной любовной дыры, — так не затем же, чтобы попасть в другую? У меня ничего не скрыто, не замкнуто, все наружу, ты же видишь, ты умная. Мне с тобой хорошо, все соперницы твои отпадают, как болячки, и скоро совсем отпадут, дай срок. (Насчет этой женщины в машине — ты просто шуток не понимаешь, это «их нравы».) Ты говоришь, я у тебя один, а у меня много. Много — в с е г о: работы, людей, отношений, планов, мучений, нужных и ненужных, — вот опять делаю и уже ненавижу то, что делаю, — но это не значит, что ты мне не нужна или что у меня не хватает внимания на тебя, — нет, неправда, нужна. Наши отношения только проклюнулись, завязались (мои с тобой), я же не знал, что твоей любви ко мне уже «шесть лет, шесть месяцев и шесть дней» (Ваше выражение), но это твоя любовь, а не  н а ш а. В общем, не гони картину, не уличай меня ни в чем, не учи (своего хватает), не обижайся. Будь женщиной, учись быть женщиной, ты еще девчонка и жизни не нюхала. А быть женщиной — значит терпеть. Ты думаешь, у тебя ко мне есть, а у меня к тебе нет и ты, как дура, навязываешься? Нет, просто ты, как всякая женщина, хочешь  в с е г о, максимума, пусть даже неосознанно, и хотела бы завладеть  в с е м. Но у  м е н я  нельзя забрать всего, я слишком много вмещаю, слишком много люблю на свете: свою проклятую работу, свою свободу, новых людей, новые страны, новых, извини, женщин — вот таких дурочек вроде тебя… Ну-ну, не плачь, сама виновата, сама вынуждаешь говорить ненужную тебе правду вместо того, чтобы петь нужную тебе ложь. Мне тоже трудновато, браток, ты сообрази, я все еще не оттаял, я внутри живу сухо и жестко, я иду один по своей дороге. Так что не надо — в чужой монастырь со своим уставом. Меня не переделать. Будет так, как есть, по-другому не будет».

Чтобы не реветь, Лора выходила из дому и, как всегда, ехала в Ботанический сад. Через Рижский, Марьину рощу, Останкино. Она старалась занять место в троллейбусе у окна, чтобы отвлекать себя картинами жаркого летнего города, впрочем, с вкраплениями уже, кое-где среди пыльной и зрелой зелени то густо закрасневшей рябины, то тронутого желтизной клена. Сыпало желтым и с берез, стоял август, близился сентябрь, осень, а там зима, конец еще одного года и начало еще одного. Она смотрела в окно на город — он кишел людьми, но все равно ничего не видела. Раскрывала на коленях сумочку и, не доставая оттуда письма, глотала его кусками, хотя знала уже наизусть и каждое слово и знак помнила на вид. Смелый и четкий почерк летел вправо, черные чернила, пером, а не шариковой ручкой, ярко гляделись на заграничной бумаге, сразу и тонкой, и плотной, и приятно-шероховатой на ощупь. Сложено тоже было не по-нашему, втрое и вдоль, чтобы уместиться письму в узкий конверт. Ему можно было поставить пятерку за орфографию, пунктуацию, да и за содержание — что тут скажешь? Она любила эту его абсолютную грамотность, столь редкую у нас даже среди пишущих людей, этот его летящий почерк, эту культурную (а не пижонскую) потребность вот в такой бумаге, в хорошем «паркере». Он рассказывал: за границей прежде других магазинов всегда бежит в писчебумажный, или как там они у них называются?.. Сам вырос в тульских Липках, лишь десяти лет оказался в Москве: отец-шофер возил в армии генерала (этот генерал Петухов вообще немалое влияние оказал в жизни на режиссера П. и был даже снят фильм, который так и назывался: «Генерал», весьма, как говорили, смелый). Лора знала, разумеется, досконально биографию режиссера П., всю его родню, мать, отца и не могла не удивляться, как далеко закатилось яблочко от яблони: режиссера отличали отточенный профессионализм, европейский вкус, даже изыск. Стихийной простонародной талантливости, особенно русской, присуща эта способность, оставаясь собою, кажется, вмиг впитать, что надо: грамоту так грамоту, науку так науку, музыку так музыку и, все впитав, стать еще поверх всего своею натурой: а ну раздайсь, я иду!

89
{"b":"262735","o":1}