Опять я рыскал, ковырял, слушал трубку, черт ее подери! При этом заметьте, я не выпускал из рук пакета, который плескался на ходу и брызгал, как лещ.
Но разумеется, все было напрасно.
Между тем время делало свое дело. Что ж, какое бы сверхнеобычайное явление мы ни взяли, от вспышки юной любви до вспышки сверхновой звезды, но если это явление длится долго, в права, как известно, вступает быт. Необычайное постепенно становится обыденностью. Если герой не погиб, он превращается в пенсионера.
Я вдруг устал. «Поди ты знаешь куда!» — сказал я лифту. Пусть он, как тайная летающая тарелка, лишь принявшая форму лифта, волочет меня на Альфу Лебедя, в столицы межзвездных цивилизаций (или к богу в рай, или к черту на рога), но я, слабый человек, буду сидеть на полу, охватив колени руками, мотая перед собой проклятым мешком с собственной мочой, и буду мечтать не о Лебеде, а о пирожке с капустой и о бутылке холодного пива.
И тут на память мне почему-то пришел Робинзон Крузо. Старый милый Робинзон. Посторонитесь, великие и безвестные узники всех одиночек на свете, бывшие императоры и будущие президенты, коварные душегубы и безвинные железные маски! Вот кто нам поможет, наш старый литературный герой. Он все выдержал; трудясь, он победил природу и, более того, одиночество. Начав с малого, — вот, что главное! — он добился всего. Уж он бы придумал, что сделать с этим лифтом (или хотя бы с этим пакетом).
Но с другой стороны, что ж Робинзон. У него было море, небо, остров! Помню, я всегда завидовал этому бесконечному перечню барахла, которое он таскал с корабля. Как только ему чего-то недоставало, он тут же сооружал плот и опять отправлялся за каждой мелочишкой, как в лавку. Ему пороху, если не ошибаюсь, хватило на двадцать пять лет! Он курил, он потягивал джин у камина, болтая со своими попугаями, Робинзон! Да мне бы сейчас такой остров, я бы сам на него никого не пустил!.. Нет, господа, жесткое излучение требует жесткой защиты. Милое детство человечества позади. Теперь у нас пора пытливого отрочества, когда найденную в поле мину ковыряют гвоздем, когда птенчику все сильнее сжимают горло, спрашивая его сердечно: «А вот так сможешь дышать? А вот так? А так?..»
Ну, а что же делать? Не летать, потому что самолеты разбиваются? Не ездить в лифте, потому что можно застрять? Смешно. Человек все равно находит выход там, где выхода, казалось бы, нет. В крайнем случае, если не находит один, находит другой. (Не выход другой, а человек.)
Я расслабился, замечтался, а лифт вдруг стал. Как вкопанный. Я замер. На табло проступила, как глаза филина, цифра «6». «Ну!» — рявкнул лифт на себя самого. Я бросился. Вперед. На четвереньках. Вибрация сотрясла машину. Ага, гад!.. Вперед! Ключ! Щелочку! Чуть-чуть! Я вылечу, как джинн, в щелочку толщиной с монетку. Откройся! Только зацепиться! Я чувствовал, как лифт что-то мучительно преодолевает. Ах, чтоб ты сдох! Чем тебя, что тебе!.. Дать бы!..
И тут он пискнул, дернулся, и мы опять понеслись — вверх, вниз, опять вверх!.. Ага, и тебе бывает несладко! Ну, ничего, я еще добавлю, я тебе добавлю, мне терять нечего!
Удивительно, я его проклинал, но сердце дрогнуло жалостью, когда ему было худо. Вот уж правда, до чего доездились! Но тем не менее я решил засучить рукава. По-настоящему.
5. Оказалось, сделать еще можно многое. Главное, отойти от п р и в ы ч н ы х представлений. Что можно, чего нельзя, что нужно, чего не нужно. Если необходимо лишить движения некую систему, то, может быть, достаточно выключить что-нибудь одно? Ведь все связано, надо только знать, какую прервать цепочку. Но если не знаешь — иди экспериментальным путем, пробуй. Ежели дать, например, по таблу? Стальной болванкой от ключа! Она хорошо в кулаке помещается. Раз! И нету табла! Только мелкое стекло рассыпалось! И никто там больше не крутится, голову не морочит. Очко? По-моему, очко.
Или, например, распаковать все покупки, что выйдет? А выйдет маленькая кучка покупок и вот такой ворох бумаги! Коробки, ленточки, ваточки — обдуривают нас с этой упаковкой. Но зато какой горючий материал. Причем костер годится не только для обогрева: если разложить его под панелью, то она хоть малость, а раскалится, а мы ее, раскаленную, болванкой! Раз! Раз! Очко? Очко!..
Огонь взвился до потолка, кондишн развеивал дым, как демона, — тяга на славу, — хлопья бумажной сажи, как воронье, — пляши! бей! еще! Последними вспыхивают проклятые кнопки, бей их!
А оно что смотрит, зеркало? Что ты смотришь? Смеешься? Отображаешь наш дичающий облик? А знаешь, зеркало, зачем ты нам вообще, а? Не роскошь ли?.. Было время — да, раздумий и ожиданий, — и мы, скучая, с применением женской косметики, давя крем из тюбиков, рисовали на зеркале помадой разные слова и рожи. Мы развлекались и беседовали за неимением других собеседников. От нечего делать мы даже навели красной помадой усы и брови. А на голой груди — крест. А на плечах, тушью, — татуировку: вот орел, вот русалка.
Да, все это было. Но давно. Эпохи изменились. Теперь нам не хочется видеть себя с красными усами, в копоти, в прожженной рубахе, с безумной, как у Гитлера, прядью на лбу. Не нужно! Кроме того, зеркало, я давно подозреваю, что ты — ты-то и есть главный глаз. Наблюдатель, экран, з е р к а л о м и к р о с к о п а! Что? Не так ли? Не запишите ли мне еще очко за догадливость, господин лифт? А вашему зеркалу — в глаз! А вашему — на!.. Зазвенело, посыпалось!.. А что у нас за зеркалом? Опять сталь? А мы сталью по стали! Сталью по стали!.. Кровь?.. Ничего! Без крови настоящего дела не сделаешь!.. Всё вали! Всё! Ни кусочка! Бей…
Я набирал очки, но проклятая Кащеева смерть никак не попадала мне в руки. Лифт продолжал лететь, как ступа ведьмы, и я бился внутри, будто горошина в детском попугае.
Все смешалось: запах гари, мочи, духов, пота, осколки толстого зеркала в помаде и крови, рваный пиджак и раздавленные детские солдатики. Валялись связанные вместе ремень от сумки и галстук, — с их помощью я подтягивался и бил его пластмассовое брюхо, пока не добрался до белых газовых трубок светильника, — теперь этот ремень и галстук наводили меня на другие мысли.
Всё! Я сделал всё, что мог. Но я его не остановил.
Тяжко дыша, я съежился в углу, во мраке, на груде осколков и мокрых вонючих вещей, ощущая движение как ужас беспредельного и непостижимого. Но мои мысли, как всегда бывает с мыслями, бежали еще дальше, рисуя мне мучения голода, жажды и удушья. «Вы слышали, какая дикая смерть! Он застрял в лифте! Трое суток вытащить не могли, автогеном разрезали!» — «Да что вы говорите, какой ужас!» — «Кошмар! Все разнес, выхода искал! Задохнулся!» — «Бедняга, какая дикая смерть», — «Ужас!»
В полном мраке, напротив меня, по-прежнему мерцала лишь цифра «14» — почему-то она так и не разбилась. Ее мерцания не хватало, чтобы осветить даже ладонь. И это был весь свет, который у меня остался.
Кондишн больше не работал, воздух густел, и, стоя во весь рост, я уже задыхался. Теперь ни в коем случае нельзя делать лишних движений, надо сидеть или лежать, экономить кислород, как в погибающей подводной лодке.
После своей дикой битвы я, конечно, захотел пить, потом есть, но я старался — пока — даже не думать об этом.
И все-таки все это было ничто по сравнению с моим настроением. Я проиграл. Он разделал меня в пух и прах. Зачем я бесчинствовал? Ему плевать на разбитые зеркала и датчики. С самого начала было ясно: не этого он от меня ждет, не этого. Мои ходы были банальны и бездарны, лучше бы я не играл вообще.
Какой, между прочим, стыд! Меня вытащат отсюда в этаком виде? Растерзанного, в испражнениях, в грязи? Одно дело, если бы посреди лифта, в сверкающей сталью коробке лежал бы благородный мужчина в белом, с застывшим выражением достоинства и одухотворенности на лице (в таком виде и на Альфе Лебедя выгрузиться не совестно), и другое, когда люди увидят скорчившегося орангутанга в рваных носках, обезображенного гримасой удушья.
Нет, лифт, ты откроешься! Или вот этим осколком зеркала, длинным, как кинжал, я порежу себе вены, проткну сердце и тебе потом никогда не отмыться от моей крови!..