Пока мы стояли и разговаривали, подкатил, нарушая однообразие выжженного пейзажа, шикарный туристический западногерманский автобус: двухэтажный, разрисованный яркими пальмами, волнами и парусами, с темными противосолнечными окнами, с откидными спальными креслами — не автобус, а корабль, дитя 1986 года. Не распахнулась, не открылась, а о т о ш л а сверкающая дверь из правой его скулы, и стали выползать наружу голоногие, в шортах, панамах, шейных косынках белотелые и красно-обгорелые мюнхенские парнишки и девчонки, очкарики, старшеклассники, вялые и пресыщенные от впечатлений.
И нельзя было не подумать, глядя на их небрежные походки, как комфортна и бесстрастна их жизнь, регламентированы чувства, убоги страсти, отмерена температура желаний. Не зря две с половиной тысячи лет причесывали дикого человека. Впрочем, разве не случается и им укокошить родного дядю, а то и маму? И разве не бывает, что очкарик с компьютером не имеет понятия о том, что мама родила его не от папы, а от дедушки, что живет он не у папы, а у дяди, а дядина жена, оказывается, на самом деле ему мать, а отомстить он должен врагу, а враг — это его родной отец плюс дедушка… Юные акселераты вполне равнодушно скользят полусонными глазами по останкам древнего царства, но нет, все-таки в конце концов собираются, разминают длинные конечности и топают к развалинам.
А мы отправляемся еще к могиле Агамемнона, сидим в прохладном сумраке удивительного сооружения: тяжелые камни сведены древними мастерами в купол поразительной соразмерности, подобный полускорлупе яйца. И как всегда при виде подобной конструкции, лезут в голову всякие фантазии: да могила ли это? да они ли это построили? да как смогли?
Они, они, кто же еще! Люди не только рвали друг другу глотки — они изучали геометрию, тесали камни, выращивали виноград, ловили рыбу, ковали оружие и умели найти под землей воду, железо и золото. Но вдруг кто-то похищал жену, и тут все начиналось. Самый древний историк, Геродот, и тот так рассказывал о том, от «каких причин пошло кровопролитие»: мол, эллины, «внесли оружие в Азию прежде, нежели персы в Европу. Ибо персы думают, что похищать жен пристало несправедливцам, стараться мстить за похищенных — безумцам, благоразумные же люди оставляют сие без внимания, ибо ясно, что если бы женщины сами не хотели, их бы не похитили. Посему-то персы о похищенных своих азийских женщинах никакой заботы не имеют: эллины же из-за своей лакедемонянки собрали великий поход».
Разумеется, теперь мы знаем, что причины даже самых первобытных войн бывали все же другие, но поводы вполне могли быть такими. Когда все готово к войне, когда настоящие причины начинают сталкиваться и наползать друг на друга, словно льдины, повод всегда отыщется, и благоразумие одних уже не остановит безумия других.
Еще два слова о Пелопоннесе, земле Микен, Спарты и Элиды. Наш путь привел нас в конце концов в Навплион, первую столицу новой Греции, которую борцы за ее освобождение, «капитаны», провозгласили в 1822 году. Маленький городок теперь ничем не примечателен, кроме этой исторической даты, но над ним, на горе, стоит гигантская крепость, выстроенная здесь в XVII веке венецианцами. Она создана по всем правилам позднего фортификационного искусства, продуманно, мощно и изысканно, с учетом уже существующей корабельной артиллерии, — ее не взять было ни с суши, ни с моря. Виды с ее стен открываются невероятные, впечатление она производит грандиозное. Но все-таки это нечто чуждое Греции, — от крепости веет холодом и рационализмом, грекам, как мне кажется, несвойственным. Чужая крепость, выстроенная наемниками по заказу захватчиков. Красивая, в абсолютной сохранности, господствующая над целым заливом, но все же какая-то не греческая. Ее выстроили, когда она уже, в сущности, была не нужна, не могла ничего изменить. Так тоже бывает: линкор еще строят, а он уже не нужен.
От выспренности хочется поскорее спуститься опять к земле, пусть сухой и колючей, но мирной и плодонасыщенной, жаркой и пряной, и к морю, украшенному белыми дальними парусами. «Так что ж мы медлим в море отважиться. / Как будто зимней скованы спячкою? / Скорее встанем, весла в руки, / Крепким напором на шест наляжем, / И оттолкнемся, в море открытое. / Направив парус, реей расправленный…» Так писал поэт Терпандр всего-навсего в седьмом веке до нашей эры. Этот Терпандр, уроженец Лесбоса, между прочим, был музыкантом и певцом в Спарте, поющим поэтом, бардом, как теперь говорится, и прославился тем, что изобрел семиструнную лиру вместо четырехструнной. Вот вам и седьмой век до нашей эры! Господи, как связаны между собою времена. И хотя еще Шекспир восклицал, что эта связь распалась, но нет, она жива — жива, пока живы люди, — барды, вспомните Терпандра!..
ЭПИДАВР
Была Москва, зима, сидели в хорошей московской квартире, с красной мебелью, картинами по стенам, синей скатертью и синими салфетками, большой компанией, и среди всех своих были греки, тоже актеры, а значит, тоже вроде свои, — она, Джени, запомнилась широкоскулой, в чем-то шелковом, фиолетовом, золотые цепи с камнями на шее, рука не выпускает сигареты, голос хрипит, умные глаза, а он — белозубый, все время смеющийся, лохматый, высокий и мощный, очень похожий на русского мужика, простоватого и веселого, и зовут почти что Костей — Костас. Да, с ними была пышная, полная, с красивой головой на античной шее, с античной же прической — волосы вверх и схвачены нарядной лентой, — гречанка! богиня! — оказалась нашей переводчицей. Смеялись, шутили, произносили слово «Эпидавр», я не придал ему значения…
Сейчас с заднего сиденья машины милая маленькая женщина Марина читает по путеводителю про Эпидавр, я тоже плохо слушаю, отвлекаюсь дорожными видами, — я ведь уже знаю, что Эпидавр не просто местечко на берегу, но и знаменитый древний театр, который буквально из-под земли раскопали археологи, и там с тридцатых годов снова стали играть, давать спектакли, главным образом, древние трагедии. Но я все еще не видел Эпидавра и теперь, задним числом, могу сказать, если бы не увидел, а только слышал, читал или даже посмотрел фильм, все бы не знал, не имел представления, потому что Эпидавр — это Нечто, Совокупность, не просто театр или представление, но много большее.
Сейчас я попытаюсь рассказать.
Дорога бежит внизу, среди склонов лесистых мягких гор, вокруг одна природа, при чем тут театр? Но вот маленькая гостиница, первые упреждающие «кирпичи», — но мы гости, нам можно, едем чуть дальше, идем потом вверх пешком, — горы кругом, лес, все открыто, и вот — театр. Серокаменная чаша его, почти полусфера, вправлена прямо в склон горы. Пятьдесят или больше каменных ступеней-рядов, оставленных точно такими, как их раскопали, без реставрации, поднимаются вверх раскрытым веером. Их режут на секции лучи-дорожки сверху донизу. Внизу абсолютно круглая и ровная двадцатиметровая арена-сцена. Ну, вроде кусок стадиона под открытым небом. Гиды, показывая древний театр и демонстрируя его акустическое чудо, обычно загоняют туристов на самый верх и, ставши в центре сцены, шуршат листом бумаги. И звук повсюду слышен.
Прежний портал театра и вход разрушены, сейчас день, солнце, пусто — и сам театр и эти декоративные развалины глядят на нас слепым старческим безразличным взором. Гремят цикады, летают дикие голуби, ничто не предвещает того, что будет вечером.
А вечером Джени и Костас, знаменитые актеры, любимцы греческой публики, создатели и владельцы своего театра, который находится в центре Афин, почти рядом с парламентом, будут играть в Эпидавре «Медею». Пока что мы сидим с ними за деревянным столом летнего ресторанчика, под зеленой крышей, сплетенной виноградом, смеемся, радуемся нашей встрече, — они обожают Олега, который работал с ними над спектаклем в прошлом году Костас отпустил двухнедельную бороду-щетину, в его руках административные дела театра, и сейчас вокруг несколько помощников, разговоры, распоряжения, ищут сценографа, — Костас в распахнутой куртке на голое тело, на пузе царапина, командует, но все равно то и дело озаряется улыбкой. Джени все так же горбится над столом, та же сигарета в руке, голос хрипит, одета в какой-то развевающийся, до пят, балахон… Лучше нет этих актерских вольных посиделок, когда вдруг соберутся, есть время поболтать, посплетничать, перемыть косточки всем, от Москвы до Нью-Йорка, собрать на себя внимание или, наоборот, уж в такой-то компании великодушно дать выступить другому, но быть готовым и легко вступить, сострить, подыграть, рассказать к месту байку, так вдруг показать, скопировать кого-то из знакомых или даже из присутствующих, чтобы все покатилось со смеху. Но впрочем, времени нет, все понимают, что вечером им играть, да еще здесь, не шутка. Так что настоящая встреча и застолье переносятся на потом, на послеспектакля, то есть, считай, на ночь, поскольку спектакль начинают в 9.15, когда садится солнце. (Хотя древние играли днем, и иногда просто с момента восхода солнца, когда оно выходило из-за соседних гор. «О, не медли, не медли, заря встает…» — с этими словами выходит на сцену Электра Еврипида, а Электра Софокла вторит: «Солнца свет непорочный! Ты, о землю объемлющий воздух!»)