3
Те дни в Рибадео были легкими и счастливыми; семья наслаждалась возрожденным престижем, вновь обретенной властью хозяина Саргаделоса, сильной и крепкой, как никогда. Именно тогда Ибаньес осознал, что, не отдавая себе в этом отчета, принял решение, в соответствии с которым, положившись лишь на ход событий, он стал гораздо реже появляться на производстве и все больше времени проводить в своем особняке в Рибадео, созерцая море, наблюдая за входившими в гавань кораблями. Он посещал новое здание таможни, которое распорядился построить несколько лет назад и на которое теперь смотрел как на свою собственность, словно все корабли принадлежали ему, и земля, к которой они приставали, тоже. Он был состоявшимся мужчиной, жил счастливо, принимая у себя друзей, созерцая море, ведя дела через своего шурина и сыновей, проводя с Лусиндой если не каждую ночь, то во всяком случае много ночей каждого месяца. С наступлением этих счастливых мгновений он выходил во двор, спускался в колодец и, оказавшись под землей, занимался совсем не тем, чем, по мнению небольшого числа знавших о его ночных перемещениях людей, мог бы заниматься: он не пересчитывал свои сокровища, не вел тайного учета и никаких секретных дел. Он предавался любви с Лусиндой.
Дела, связанные с Саргаделосом, он все больше и больше перекладывал на своего первенца с тайным намерением добиться, чтобы под его опекой, но без его присутствия тот стал настоящим хозяином, хотя и под наблюдением своего дяди по материнской линии. Франсиско де Асеведо счастливым образом оправился от того, что было не чем иным, как неудавшейся попыткой линчевания. Он вновь обрел веру в себя благодаря решительным действиям своего зятя Ибаньеса, его неуемной напористости и необыкновенной жажде борьбы, которые тот постоянно демонстрировал, а также благодаря его спокойствию и силе, служившим для него лучшим примером. Ибаньес с самого начала проявлял себя именно так, любил напоминать Асеведо своему племяннику, стремясь таким образом внушить ему то, что, как он предполагал, должно было передаться тому с кровью, но поскольку такое происходит не всегда, тот порой это надо вдалбливать путем многократных повторений, — по крайней мере, он был в этом глубоко убежден.
— Ты помнишь, как он приехал в Серво и прямиком направился в Кампанинью? — говорил Франсиско только для того, чтобы лишний раз напомнить ему об этом.
Кампаниньей называлась лавка, снабжавшая всем необходимым бо́льшую часть обитателей Серво, в основном работников фабрики, и служившая местом встреч, маленьким форумом, где решались все вопросы, касавшиеся местных жителей.
— Так вот, едва приехав, твой отец сразу пошел туда, чтобы поговорить с жителями и высказать свое мнение о тех, кто выступил против него, — вновь и вновь возвращался он к этой теме, забыв, что Шосе, сопровождавший отца, тоже был там.
Случай действительно был великолепный. Как раз напротив угла, который Кампанинья образовывала с основным зданием, располагался ремесленный дом, где собирались кузнецы и жестянщики, точильщики и прочие мастеровые, которые, узнав о том, что Ибаньес в лавке, пересекли площадь Соуто и способствовали тому, чтобы превратить это собрание в чрезвычайную ассамблею.
— «Вы молодцы!» — сказал им для начала твой отец, — вспоминал обычно Франсиско Асеведо, — а в конце все ему аплодировали. Потом все проводили его до церкви, перейдя через ручей, что течет из источника Сан-Роке, и, подойдя к ней, с удивлением увидели, что у боковой двери церкви, на которой вырезана дата постройки, тысяча семьсот пятьдесят девятый год, он повернул направо и стал подниматься по ступенькам внешней лестницы, ведущей на колокольню; взойдя на нее, он начал бить в колокола с силой, которую они и представить себе не могли в этой руке с такими неспешными движениями. «В следующий раз нужно, чтобы они звучали так же громко!» — крикнул он им сверху. А потом слез с колокольни и пригласил нас всех пропустить стаканчик вина, — вновь, уже в который раз, рассказывал Асеведо племяннику, окончательно надоев ему.
Наконец-то жизнь становилась такой, о какой всегда мечтал Ибаньес. Дул попутный ветер, по крайней мере для него, ибо в стране гуляли другие, совсем иные ветра.
Ветер, который дул в стране, был суров и затрагивал большинство населения, но нельзя сказать, что он хоть каким-то образом вторгался в мечты хозяина Саргаделоса, разве что придавал им еще большую силу. Чудеса, которых достигло барокко в начале предыдущего века, не шли ни в какое сравнение с тем, что теперь начиналось в Галисии. Чудо барочных дворцов не получило сколько-либо заметного отражения на галисийской земле, когда иным было богатство, иным его распределение, иными времена и хозяева жизни. Лишь такие люди, как Ибаньес, были в состоянии разглядеть будущее настоящее, которым ты грезишь, и обосноваться в нем. Антонио Ибаньес был таким, и поэтому его никогда не простят те, кто чувствовал, что их отодвигают в сторону, и еще менее те, кто уже ощущал себя отодвинутым, зная, что с этим ничего уже не поделаешь, но при этом выставляя напоказ решительное стремление сохранить все свои позиции для себя и своих отпрысков еще на долгие десятилетия.
Лежа в постели Лусинды в ожидании, пока пройдет время, необходимое для того, чтобы возвращение на супружеское ложе не представлялось оскорбительным, Антонио Ибаньес обычно предавался воспоминаниям о прошлом, уверенный в том, что упорядочение этого прошлого в соответствии с интересами настоящего и есть то, что многие привыкли называть Историей. Ему нравилось, таким образом, разрабатывать свою личную историю, и делать это на свой манер, лишь в своих сокровенных мыслях, — возможно, для того, чтобы единственное достоверное известие о его пребывании на этой земле касалось лишь его трудов. Потому что о нем самом так никто никогда почти ничего и не узнает. Для Ибаньеса, привыкшего всегда существовать внутри своего панциря, лишь эти часы раннего рассвета, или поздней ночи, служили самосозиданию.
Прошедшие годы были полны риска, но за это время он стал центром созданного им самим мира, к которому все стремились прийти на поклон. Приезд Лапеньи едва не совпал с визитом Вильяма Далримпла. Он был майором английской армии в том уже далеком 1774 году, когда они познакомились в Ферроле, в театре Николо Сеттаро, в комнатах, где оперные певички практиковали иные, нежели те, что принято связывать с гармонией, виды искусств: во всяком случае в таких пропорциях, где золотое сечение имеет совсем иной смысл. Теперь Далримпл был уже пожилым человеком, но еще полным сил, достаточных для того, чтобы прибыть с миссией, вынуждавшей его как можно меньше привлекать к себе внимание, чего гораздо проще было достичь в Рибадео, чем в Ферроле. Тогда он высказал мнение о якобы неприступности города, противоречащее суждению Вильяма Питта, то самое, которое в конечном итоге спустя несколько лет подтвердил маршал Сульт[120] и которое так не понравилось феррольцам, что они и поныне помнили о нем.
Визит старого друга Далримпла во дворец Рибадео застал Ибаньеса врасплох, хотя ему и было о нем известно заранее. Он пришел в некоторую растерянность и несколько месяцев после этого все еще смотрел на Лусинду взглядом, исполненным странной меланхолии, которую она отнесла на счет его возраста. Эта меланхолия родилась в нем с появлением англичанина, возможно, потому, что он узрел в нем свою собственную не такую уж далекую дряхлость.
Он мало говорил с английским военным о заводе или о кораблях, все больше о любви, поскольку всегда, с самого начала их знакомства, считал его шпионом. Неудача предпринятой Питтом военной операции, выступление Вильяма Далримпла в защиту доводов маркиза Энсенады, прямо противоречивших мнению Питта, были в этом плане единственным, чего они касались в своих беседах и что продолжало волновать англичанина, вызывая раздражение у Антонио.
— Его враги пытались представить все так, будто он выбрал Ферроль лишь для того, чтобы ублажить свою любовницу. Весьма обеспеченную любовницу, у которой были значительные имения в окрестностях города. Но ведь совершенно очевидно, что выбор места определило в действительности не что иное, как обдуманное решение. А посему, каковы бы ни были тайные побуждения министра, менее целесообразным выбор места от этого не становится, — приводил доводы англичанин, почти буквально повторяя рассуждения из своей книги, которую Ибаньес прочел уже довольно давно.