Вспоминая все это, Ибаньес понимает, что с самого начала его внимание привлекали прежде всего суда большой грузоподъемности, большого водоизмещения. Все-таки ему действительно было свойственно это стремление к величественности, если не к величию. «Большое судно, пусть даже и не на плаву», — сказал он себе, и на губах у него вновь проступила грустная улыбка. Ему всегда нравились огромные корабли, подобные соборам, воздвигнутым в честь богов судостроения. Он вновь улыбнулся, вспомнив, что тогда он еще не знал, что позднее построит свои собственные корабли, некоторые из них огромные, другие не такие большие, как хотелось бы, но непременно соответствующие потребностям момента: Принц мира и Победа-2 или Конкистадор, промышлявший каперством, разумеется с ведома короля, и даже шхуна Дозорный, с помощью которой он торговал самыми разными товарами вдоль однообразного побережья Пиренейского полуострова, лишь в Галисии изрезанного подобно лепным украшениям Камариньаса.
Ему непросто было вспомнить названия всех принадлежавших ему кораблей, это вывело его из терпения, и он предпочел вновь обратиться к воспоминаниям о первых днях своего пребывания в Рибадео. Из окна отведенной ему комнаты он мог созерцать часовню Башенной Троицы и теперь уже с высоты прожитых лет вспомнил свои первые прогулки по городу: вот они вместе с Бернардо выходят из дома какого-нибудь знакомого, которому с самого начала представляли Антонио как равного, даже как переехавшего к ним дальнего родственника. В качестве такового его и принимали.
С самых первых дней его жизни в этом чудесном городе он стал одним из привилегированных, проживающих в добротных домах жителей Рибадео, принадлежащих частично к благородному дворянству, частично к разбогатевшим коммерсантам; и все же больше всего среди них было сельских идальго, с любопытством взиравших на нового члена местного сообщества. Их внимание привлекала его гордая осанка, уверенная манера держаться, несколько высокомерный вид, взгляд, в котором уже начинала проявляться жесткость; и хотя некоторые сочли возможным отнести это на счет его юных лет, стремления к самоутверждению и некоторой неуверенности, которую он всячески старался скрыть своими несколько вызывающими манерами, вызванными не чем иным, как чистой предосторожностью, все же многие так никогда и не простят ему этого. Но кто-то сочтет это высокомерие обычным упрямством юноши, спустившегося с гор, и вот они-то как раз и простят ему все. Но их будет немного. К сожалению, совсем немного. Зависть имеет обыкновение рядиться в самые нелепые одежды.
Мужлан, неотесанный мужлан, будь он хоть трижды сыном писаря и какой бы славной ни была фамилия его предков, — вот что думали о нем самые любезные из новых знакомых. Но и они в любом случае задавались вопросом: зачем он приехал сюда? Они и предположить не могли, что в то время он и сам не мог бы ответить на этот вопрос со всей определенностью, а лишь догадывался, что он должен будет способствовать наилучшему ведению дел, заниматься учетом имущества, вести записи в приходно-расходных книгах. Кто тогда мог знать это наверняка? Эту-то неопределенность он и пытался скрыть своим поведением, маскируя показной уверенностью снедавшие его сомнения, терзавшие его обиды, сознание того, что он носит чужую одежду и не имеет ни гроша в кармане — ни одного реала, которым мог бы распорядиться по своему усмотрению. Он жил на содержании, у него были кров и кусок хлеба, но он не имел ничего из того, что требовала его гордость. Вечное присутствие Ломбардеро, их неосознанное превосходство сменилось превосходством семейства Родригесов Аранго, и разница теперь была заметнее, распространяясь даже на кафтаны. Вскоре он понял, что избавление заключается если не в образованности, то во власти, которую ему должно было дать богатство. Лишь власть делает нас свободными, и лишь богатство или образованность дают нам ее, нередко думал он. И он решил найти свой путь к ним, получить их, чего бы это ему ни стоило, пусть даже ценой жизни, которую он ныне чуть было не потерял.
Однажды вечером, когда он рассказывал Бернардо Фелипе о бесконечных часах, проведенных в созерцании далекого Ферроля с вершины горы Бобиа, он описывал, как входили в порт корабли, возвращавшиеся из колоний, а вдалеке слышались пушечные залпы, возвещавшие о прибытии судна, как солнце медленно клонилось к едва обозначавшемуся закату. Выслушав его, Бернардо дал слово отвезти его, как только будет возможно, в город корабельных верфей.
Ему было нетрудно выполнить столь великодушно данное обещание. Дом его был полной чашей, а желания единственного наследника воспринимались как приказы и немедленно исполнялись всеми, в первую очередь самим доном Бернардо, всегда стремившимся угодить сыну; а его сын теперь, казалось, наконец-то нашел друга, человека, с которым можно обменяться мнениями и который был способен направить его по тропе, уже пройденной самим стариком, желавшим теперь, когда сам он воцарился на троне блестящей старости, видеть на нем своего отпрыска.
Когда, приводя в исполнение обещание, данное сыном, дон Бернардо вызвал его к себе, Антонио Раймундо сразу понял, какова может быть одна из его обязанностей в этом доме, и не знал, радоваться ему или огорчаться; однако он принял поручение и средства, предназначенные для его выполнения.
«В Ферроле вы должны посетить оперу, — сказал ему хозяин без всяких обиняков и объяснений, указывая тем самым на одну из многих обязанностей, о которой Антонио до той поры даже не подозревал. — Ты должен отвести туда Бернардо Фелипе, позаботившись о том, чтобы он должным образом воспользовался верхними комнатами», — сказал дон Бернардо, после чего снабдил Антонио денежными средствами, более чем достаточными для того, чтобы тот смог достойно встретить первые дни своей свободы.
Тон хозяина отнюдь не был ни властным, ни просительным; но в нем чувствовалось нечто похожее на мольбу, что очень удивило Антонио. В его голосе он уловил оттенок просьбы, с какой обращаются к другу, в нем было нечто конфиденциальное, наподобие сдержанного поручения, какое никогда не дадут тому, кто не является почти что членом семьи, тому, кто не заслуживает полного доверия. Тем не менее он ничего ему толком не объяснил, положившись на его интуицию.
Антонио принял деньги и не стал спрашивать, на что он должен их потратить, считая решенным, что с их помощью он покроет все издержки столь щедро оплачиваемой поездки. Теперь он уже не помнит многочисленных приготовлений, предшествовавших отъезду. Однако у него в памяти навсегда остался тот удивительный свет, что озарял все вокруг в тот момент, когда они отплывали в направлении Ферроля.
Они отправились не сушей, а по морю. Шхуна-бригантина, собственность дона Бернардо, сделает остановку, встав на якорь у Арсенальной гавани, и там они, воспользовавшись лодкой, сойдут на берег, после чего бригантина слегка сменит курс, отклонившись к югу, и заберет их на обратном пути по возвращении из Кадиса. Пока они будут находиться в городе, шхуна пройдет вдоль южного побережья, дойдя до самой Севильи, где нужно продать продукты, которые она обычно туда доставляет и откуда она немедленно вернется уже с другими товарами, загруженными в Кадисе, если это будут колониальные товары, или же прямо в Севилье, если речь пойдет о продуктах из Андалусии.
Как только Антонио поднялся на борт, сильное волнение охватило все его существо, заставляя его колебаться между страхом перед морской болезнью и любопытством по отношению ко всей той новизне, что предоставляла ему жизнь, вовлекая в приключение, которого он никак не ожидал так скоро по прибытии в Рибадео. Он просто никогда не осмеливался даже представить себе такое. Одно воспоминание об этом в полной тишине монастыря Вилановы заставило его содрогнуться.
Движимый страхом, что его укачает и ему не удастся скрыть это, он почти все время плавания провел в каюте, пока вдруг с удивлением не обнаружил, что качка не только не вызывает у него приступов морской болезни, но что ему очень даже приятно предаваться ей, следуя мерному ритму, противопоставляя ей движения своего тела, к чему он приноровился почти инстинктивно. И тогда он решился подняться на палубу.