Рибадео в те времена лежал в стороне от внутренних торговых путей, и Антонио быстро понял это, как и то, что лишь море по-прежнему остается единственным возможным путем к прогрессу. Карта Матиаса Эскрибано, созданная в 1757 году, но полностью сохранившая свое значение, свидетельствовала, что Луго находится на другом краю света и что туда нужно добираться верхом, а затем идти пешком до Портомарина, если хочешь выйти на почтовый тракт, ведущий к Сантьяго-де-Компостела, или на проезжую дорогу, которая в те времена еще не полностью соединяла Корунью[47] со столицей Испании. Надо сказать, что дорога эта еще долгие годы останется незавершенной, и то, что предшествовало ее завершению, будет полно если не всевозможными опасностями, то, вне всякого сомнения, трудностями и задержками, а также непреодолимыми препятствиями[48]. Когда Бернардо Фелипе дал ему посмотреть карту, Антонио тут же подтвердил вывод, к которому неосознанно пришел уже давно: связь с миром следует по-прежнему осуществлять по морю и только оттуда придут богатство и процветание в эти северо-западные края полуострова, куда он прибыл в столь раннем возрасте, толком не отдавая себе отчета в том, что политическая реальность здесь совсем иная, нежели в княжестве Астурия, — ведь внешне обстановка во всем королевстве Галисия была так схожа с той, что застал он в землях Оскоса, где прошли годы его детства и учебы.
С самого начала наследник дома Гимаран и сын писаря из Оскоса составили прекрасную пару. Оба открылись друг другу в своих слабостях и способностях. Бернардо Фелипе был расположен к светской жизни и к академическим знаниям и вообще не ценил деньги, которых у его семейства всегда было полным-полно, по крайней мере сколько он себя помнил. Антонио Раймундо в свою очередь жаждал власти, которую предоставляют деньги, а также знаний, помогающих получить их. Первый хотел, чтобы его ум помог ему преодолеть некоторые его склонности, с одной стороны, и в то же время — развить черты, которые открыл в нем Антонио уже через несколько минут после их знакомства. Последний же претендовал на то, чтобы его стремление к власти помогло ему возвыситься в обществе, с детства враждебном к нему. Как тот, так и другой готовы были использовать друг друга к взаимной выгоде. Если математика, равно как и экспериментальная физика, считалась на малом факультете искусств университета Сантьяго предметом экстравагантным, а на курс медицины поступало два — четыре новых студента в год, то в этой атмосфере Бернардо Фелипе и Антонио Раймундо вскоре составили дуэт, пугавший здравомыслящие семейства Рибадео, демонстрируя свою осведомленность в этих науках, что в те времена могло бы послужить поводом для скандала в среде господствующего класса.
Нередко можно было слышать, как друзья разглагольствуют в салоне дворца Гимаран; правый локоть Бернардо покоился на великолепном, привезенном с Филиппинских островов лакированном секретере черного дерева с богатой инкрустацией из ценных пород дерева, которые, выделяясь на благородном черном фоне, приобретали необыкновенный блеск, поразивший Антонио с первого взгляда.
Драгоценные породы дерева составляли затейливые или самые простые рисунки, изысканные и изящные, совпадающие с геометрическим центром панелей секретера; они сочетались с точно такими же на стоявшем рядом брате-близнеце первого, к которому Антонио имел обыкновение пододвигать свой стул, садясь на него и внимая своему новому другу, который продолжал безостановочно разглагольствовать; некоторая напыщенность его манеры говорить и продуманность интонаций скрывали, как подметил Антонио, напряжение духа, державшее Бернардо в вечном смятении и побуждавшее его постоянно и неутомимо привлекать к себе внимание.
Во время этих бесед в просторном салоне дома Гимаран Антонио взирал на друга со своего наблюдательного пункта, намеренно расположенного ниже высоты, с которой вещал Бернардо Фелипе, ибо знал, что это было приятно тому, кто, несомненно, занимал по сравнению с ним более высокое положение не только по возрасту, но и на социальной лестнице. Подобные разглагольствования могли показаться претенциозными в устах юношей столь нежного возраста, но такова была действительность. Гости между тем внимали сим речам. Одни из простой вежливости по отношению к сыну хозяина дома, другие из болезненного любопытства, но почти все с негодованием. По их мнению, эти двое полностью сошлись во вкусах и пристрастиях.
Было поистине приятно сознавать, что тебя слушают гости, пришедшие в салон дона Бернардо, просторный салон, обставленный филиппинской мебелью, где по вечерам в будние дни недели хозяин с супругой обычно принимали посетителей; однако самое многочисленное общество собиралось здесь вечером в пятницу, оно было также и самым избранным, ибо тогда там мог присутствовать сам епархиальный епископ, приехавший из Мондоньедо, или какой-нибудь знаменитый ученик брата Бьето Фейхоо-Монтенегро из Овьедо, а также выдающиеся представители местных клерикалов, коммерсантов или сельских идальго, которых было так много в этом прибрежном районе провинции Луго.
Наибольшее удовольствие получал от этих устных излияний, разумеется, Бернардо Фелипе. Антонио Раймундо был сдержаннее и испытывал наслаждение от сознания того, что он включен и принят в семейство Индейца, человека, который сумел сколотить огромное состояние в сто шесть тысяч дуро, сто шесть тысяч дуро в 1767 году от Рождества Христова. Антонио чувствовал себя счастливым. Ему было вполне достаточно выслушивать ученые и скандальные речи своего друга и думать о том, что он прибыл сюда в качестве слуги высокого ранга, но все же наемного работника своего хозяина, но благодаря зародившейся между юношами дружбе вскоре по прибытии он был совершенно неожиданным образом включен в семейный круг, что и решил максимально использовать. По крайней мере, он был намерен никоим образом не допустить разрушения этой связи. А посему он продолжал молчать. Лучшее слово — это всегда то, что еще не сказано, учил его отец-писарь, и еще он говорил ему, что человек — хозяин своего молчания, а не своих слов. Оба этих замечания юноша принял как образец, как обязательную норму поведения. Он молчал еще и потому, что признавал за Бернардо Фелипе культурный багаж, никак не сравнимый с его собственным; а кроме того, потому, что так подсказывало ему благоразумие.
Прошло совсем немного времени с тех пор, как он покинул монастырь, и многие из сентенций, изрекаемых Бернардо Фелипе, вызывали у него легкое содрогание, которое он всячески старался скрыть; но он не собирался придавать этому слишком большое значение, несмотря на то что вышел из бенедиктинского монастыря, предоставившего ему образование. Вспоминая это теперь, с высоты прошедших тридцати лет, он улыбается с некой приятной снисходительностью, побуждающей его продолжить воспоминания. Интересно, что делает сейчас Бернардо Фелипе?
Ему совсем нетрудно представить его в Мадриде, где тот обосновался, едва ему исполнилось двадцать лет, вращаясь в столичных кругах в поисках того, за чем ему позволяло гоняться его состояние и к чему он всегда стремился, хотя вряд ли все это могло бы принести ему полное удовлетворение; ведь именно так происходит в большинстве случаев с теми, кто страдает от своего положения, а не наслаждается им, ибо они изначально приговорены к этому.
Скорее всего Бернардо Фелипе сейчас где-то в Мадриде, и он внимательно следит за впечатлением, произведенным уже, по-видимому, дошедшими до него известиями о восстании четырех тысяч человек, подстрекаемых идальго и клерикалами, а также людьми из рабочей среды; и он по-прежнему служит связующим звеном между реальным миром провинциального предпринимателя и сферой центральной власти, всегда такой надменной, далекой, чуждой Ибаньесу, ибо история такова, какова она есть, и попытки перебороть ее насчитывают многие века.
Бернардо Фелипе будет вновь внимателен и готов, как всегда, попытаться снять напряжение, в котором всегда находился хозяин Саргаделоса в своем провинциальном уголке, в своем ужасном окружении. Окружении, в котором ничто невозможно, если на то нет решения племени, вечного врага любой личной инициативы, чего бы она ни коснулась: знаний или финансов, души или тела; ибо это край, где или играют все, или попросту рвут колоду — в соответствии со старыми истинами, которым трудно противостоять; в соответствии с неизбежным общепринятым образцом поведения, которое в конце концов возобладает над чем угодно на этом далеком, выступающем в океан мысе на самом краю земли, где любая посредственность утверждается с тем же, если не с большим, успехом, с каким она царит во всем остальном мире.