— Хлеб, что нас питает, и религия, что нас утешает, — это единственное, что занимает ум малообразованной черни, — шепчет монах на ухо просвещенному деспоту.
Антонио Ибаньес кивает и молчит, готовый надлежащим образом применить эту мысль, поскольку многие из его рабочих прибыли в Серво по принудительной вербовке, проведенной в соответствии с королевским указом о бездельниках и праздношатающихся, и теперь эти насильно привлеченные к труду могут есть и работать, будучи под защитой религии, что, разумеется, приносит им немалое утешения, иначе бы им не пришло в голову несколько дней назад поднять такой бунт.
— Изобилие есть мир для потрясений, — вкрадчиво говорит монах, стараясь смягчить аргументы, которые хозяин Саргаделоса собирается использовать в споре с тем, кто лишь однажды проявляет солидарность с рабочими, движимый стремлением обуздать страсти, терзающие сердце его ученика.
— Suaviter in modo, fortiter in re…[37] шелковая рука в железной перчатке… Антонио, нужно быть мягким внешне, но твердым и непоколебимым в принципах и в действиях, делать все ласково, очень ласково, — настаивает монах.
Но Ибаньесу это не по нраву.
— Природа чинит непреодолимые препятствия человеческому счастью, — говорит Ибаньес, забыв о прежних рассуждениях или, напротив, как раз вспомнив о них, потому что может показаться, что два друга, хоть каждый из них и исполняет свою роль на суде Божием, где вершится таинство покаяния, будто совершают обманные ходы, собираясь затронуть тему, которая еще не была затронута, или как будто заняты поисками подходящих для этого аргументов.
— Урожай зависит от непостоянства времен года, против которого все человеческое благоразумие не что иное, как слабость, — заключает наконец монах.
Антонио чувствует, как его бросает из стороны в сторону, но он даже находит удовольствие в том, чтобы созерцать, как его отчужденное, отстраненное сознание раскачивается по воле словесного ветра, который направляет на него его исповедник и друг, постепенно убаюкивая его сознание, пока все оно не будет в конце концов сведено к одному-единственному всплеску, крошечному всплеску непокорности, через который оно и проявит себя, такому слабому, что никто его даже и не услышит; никто, кроме самого кающегося грешника, знающего, что этот всплеск в бездействии дремлет в глубине его существа, окутанный идеями, свидетельствующими о том, что в будущем его, Антонио, нисколько, еще в меньшей степени, чем до сих пор, — то есть ни много ни мало, ну совсем нисколько, — не будет волновать духовная жизнь его рабочих. Впрочем, если как следует подумать, то и материальная жизнь тоже, сколько бы он ни писал и ни подписывал твердые и категорические утверждения на этот счет; именно поэтому, придя в себя после столь удачной исповеди, он окажется вполне способен — и так было уже много раз — бросить в карцер на сорок или семьдесят два часа без хлеба и воды того, кто откажется привезти дрова, необходимые для поддержания огня в печах непрерывной разливки, где производятся боеприпасы для королевских войск. Он, жертвующий десятую часть своих доходов на нужды Церкви и благотворительность, будет вполне способен сделать это, ибо именно это налагает на него его исповедник в качестве епитимьи, которую он с удовольствием исполнит, будучи избавлен от грехов и оправдан в своем поведении.
Уже глухая ночь, и монастырь погружен в глубокую тишину. Снаружи беснуется ветер, и его порывы похожи на вновь обретенную в схватке противоречий душу маркиза: они изменчивы и стремительны, как его сознание, подчиняющееся нужным целям с такой удивительной силой воли, которая могла бы вселить ужас в любого, но только не в монаха, что сейчас обращается к этому сознанию, дабы отпустить ему грехи.
— Покайся во всех своих грехах и иди с миром, ибо ego te absolvo[38].
Никто, как он, не знает глубин этой души, которую он только что очистил от всякой вины, совершив таинство отпущения грехов, ведь это он построил ее именно таким образом, и, подтвердив это еще раз, Венансио Вальдес-и-Ломбардеро, аббат монастыря Вилановы-де-Оскос, устало садится, почувствовав головокружение, безумное, как и ветер, что примчался с моря и беснуется сейчас снаружи, вызывая наслаждение и боль, радость и страх, кружась в вихре, приносящем блаженство, освобождающем — от чего? — он и сам не знает этого толком; быть может, от самого себя.
3
Стоит мертвая тишина. Весна, как известно, в разгаре, но дождь идет такой, что мысли о непроглядной тьме и туманном мареве, что приносят с собой порывы теплого ветра, вселяют тревогу. Порывы морского воздуха так насыщены влагой, что кажется, будто ночь поселилась в волчьей пасти, именно в волчьей, и что журчание воды, стекающей с крыши, бегущей по сточным трубам и желобам, бурлящей в пролетах мостика, перекинутого через узкую, но полноводную и быструю речку, огибающую каменное подножие монастыря, исходит из огромной горячей волчьей пасти с губами, языком, нёбом, готовой поглотить все: такая алчность ощущается в ее дыхании, в испарениях, поднимающихся из моря и целиком охватывающих эту ночь.
Мертвая тишина. Наверняка снаружи рыщут волки, но ими движет не голод, а любопытство. Горы полны ими. И еще лисами. Когда они ехали верхом, Антонио Ибаньес все время видел их экскременты, выставленные на всеобщее обозрение на горной тропе, возле каменных оград, на какой-нибудь выпавшей плите, а еще он видел волчьи следы в топких местах. Горы полны волков, особенно возле Вилановы. Медведи бродят ниже, в долине Сантальи, где нужно охранять от них ульи, если хочешь спасти мед.
От ночи остается совсем немного. Долгая исповедь и нескончаемая беседа двух друзей заняли столько времени, что недалеко уже до рассвета. Сон не приходит к Антонио Ибаньесу в тиши его кельи. Он думает о Лусинде и спрашивает сам себя, не послать ли за ней в дом напротив монастыря, где он устроил ее на ночлег, или, быть может, самому отправиться к ней, дабы насладиться щедрым теплом юного девичьего тела; но он знает, что не сделает этого. Ему только что были отпущены грехи, и хотя бы на оставшееся от ночи время он постарается остаться в этом состоянии благодати, которое позволит ему совсем скоро, не позднее чем через два часа, принять причастие, когда звон монастырских колоколов призовет их к заутрене. Поэтому он все вертится и вертится в постели, представляя себе рыскающих волков, вслушиваясь в шумы ночи, в шорох ветра в густых кронах деревьев, в возню зверей с большими удивленными глазами. Поэтому, попытавшись несколько раз заснуть, он, отнюдь не стремясь к этому, позволяет овладеть собой воспоминаниям, погружающим его в ностальгическое безмолвие.
Он был еще совсем юным, когда покинул монастырь и переехал в Рибадео. Вспоминая об этом сейчас, в келье Вилановы, предназначенной для почетных гостей, а не в просторной интернатской спальне для мальчиков, он испытывает удовлетворение столь же смутное, сколь и тревожное. Катастрофа, происшедшая всего несколько дней назад, не позволяет ему расслабиться и призывает быть начеку. Разумеется, жизнь подарила ему много великих и щедрых перемен с тех пор, как он мальчиком прибыл в монастырь, и между тогдашним сыном бедного идальго и теперешним надменным сеньором лежит пропасть. Но также верно и то, что жизнь принесла с собой и немало бед, страшнейшей из которых стала катастрофа в Саргаделосе. Возможно, Лусинда — это своего рода воздаяние за все эти беды, в том числе и за Шосефу, прекрасную жену, совокупление с которой было всегда таким грустным и молчаливым, даже скучным, как скучна бывала и она сама длинными днями, посвященными заботам о многочисленном потомстве или же визитам к подругам из других знатных домов Рибадео: из семейства Вильямиль, родом из Серантеса; Дон-Лебун, приехавших из края Баррос; Касарьего, что только и знают, что говорить о своих землях на берегу Фелье; Кансио, суетливых и говорливых, превозносящих Касарьего как необыкновенное место, возможно, потому, что они оттуда родом; или из семейства Прадо-и-Лопес де Асеведо из Фигераса, спокойных и слегка апатичных сеньоров с очаровательной улыбкой и железной рукой; не будем уж говорить о семействе Вальедор из Прено или Бермудес из Сан-Тирсо; все они — как, впрочем, и сама Шосефа — выходцы из крестьянских краев Астурии и Галисии, и все они, будучи к тому же знатными, смогли добиться богатства и прочно обосноваться на высотах, достичь которых Антонио Ибаньесу, сыну стыдящихся просить помощи бедняков, стоило такого труда. Но даже при всех своих связях с людьми столь высокого рода и положения жена кажется ему скучающей, и ему бы хотелось, чтобы она тратила на них несколько меньше времени и чтобы этот временной излишек позволил им вместе насладиться жизнью. Жизнью и всем тем, чем эта жизнь одаряет и о чем он почти забыл после своих первых визитов в Ферроль, когда опера вошла в его жизнь и он полюбил певичек, познал первые знаки дружбы и впервые скрепил ту, что и теперь прочна по-прежнему, как, впрочем, и та, что связывает его с господином аббатом. И вот совсем недавно Лусинда осветила его жизнь.