— Мы отправили его в Рибадео, — говорит Шосеф, — и, возможно, с тех пор девушки гораздо радостнее предаются греху, очень-очень стараются, а, как ты понимаешь, в нашем возрасте их можно только благодарить за это.
Священник хохочет, а Антонио Ибаньес остается серьезным и сосредоточенным. Священник ворчлив и привередлив, он низенький и коротконогий, широкий, как корыто, но, похоже, у него благородный нрав.
— А Младенец Йесус? — спрашивает Антонио, обращаясь прямо к аббату.
— Его я держу на своем месте, поскольку он очень полезен, если у кого-то вдруг опухнет яичко, а это может случиться с каждым в любой момент, ведь реакции человеческого механизма трудно предвидеть; или если вдруг у какого-нибудь ребенка одно из яичек не опускается, — словом, на случай крайней необходимости, нельзя же этим пренебрегать, ведь не так уж много радостей дарит нам жизнь.
Со всей убежденностью отвечает приходский священник, и Антонио осознает, что хоть и существует лишь одна Римская католическая апостольская церковь, но у нее множество непохожих друг на друга служителей, и здешний отнюдь не из худших.
7
Шосеф поддакивает пресвитеру. Он может утверждать, что у его родственника все, что надо, на месте, ведь он сам убедился в этом совсем недавно. Единственное, что его сейчас беспокоит, так это крайнее добродушие преподобного, складывающиеся между ними доверительные отношения и еще то, что Антонио может выкинуть такое, чего от него меньше всего ждут, и утверждать то, чего никто и предположить не может. В своих поездках в Рибадео или Саргаделос он уже не раз слышал, как его брат в частных беседах клеймит священников, а потом публично декламирует стихи Ховельяноса[30], которые считал в высшей степени фальшивыми: «Я предан и покорен был высокой религии отцов, и культ святой я верно соблюдал. Я был оплотом доблести и истины. Я был бичом порока, лжи и заблуждений», — высказывая при этом свое полное одобрение, чтобы двумя часами позже подчеркнуть, что, по его, Антонио, мнению, Ховельянос хотел сказать следующее: он притворялся, говоря «я соблюдал святой культ», поскольку истина и доблесть относятся к Просвещению, а заблуждение и порок, бичом которых он был, — к суеверию, и именно они порождают произвол знати и засилье клерикалов.
Что не мешало ему тем не менее восхищаться Ховельяносом, к которому, впрочем, он никогда не был особенно близок из-за высказываний поэта против масонства, прозвучавших в его речи на открытии Астурийского королевского института; в других случаях Антонио опасался выражать свое доброе отношение к поэту или оценивать каким-то образом те или иные его поступки, поскольку считал его поведение то излишне полемичным, то чрезмерно пацифистским. Так, в те времена Ховельянос постоянно утверждал, что «целительные благодеяния мирной жизни составляют наиболее естественное и соответствующее природе человека состояние. Мир, являющийся, помимо всего прочего, Божеством, охраняющим нации, в то же время заставляет их посвящать свои силы литью снарядов для пушек, штыков для ружей и всевозможного другого вооружения», и тем самым противоречит сам себе под влиянием собственных интересов или же внешних обстоятельств.
Под воздействием такого количества столь разноречивых доводов Шосеф приходит к мысли, что его брат действительно личность выдающаяся. В одних случаях — физиократ[31], в других — последователь школы Адама Смита. Сотканный из противоречий, Антонио Ибаньес может, словно снаряд, взорваться в самый неожиданный момент. Иногда он приверженец всего французского, подчас непримиримый католик, но всегда в высшей степени удачливый предприниматель, и кажется, что единственное его предназначение — делать деньги и создавать богатства любым способом и в любых обстоятельствах. Шосеф вовсе не против этого, ему это даже нравится. Ему, который никогда не сможет делать деньги, никогда не испытает благоговейной страсти к ним, но и не станет критиковать того, кто это делает.
Шосеф ведет священника и брата в часовую мастерскую, где обучились ремеслу большинство мужчин из их семейства, пожалуй, один лишь Антонио проявил абсолютное отсутствие способностей к часовому делу. Шосеф сам попытался привлечь брата к этой работе. Но эти пухленькие, как будто надутые, руки были призваны пользоваться работой чужих рук, а вовсе не создавать тонкие, наделенные почти абсолютной точностью механизмы для измерения времени.
Немало споров пришлось Шосефу вести со своим родственником по этому поводу. Но даже разница в возрасте не помогла ему разбить самые невероятные, самые уязвимые и противоречивые аргументы брата, и он никогда так и не сможет опровергнуть ни его утверждения, ни его жизненный опыт. Уже тогда Антонио Раймундо Ибаньес ощущал себя аристократом, не желающим заниматься физическим трудом, он воспринимал философию своего отца с той же легкостью, с какой тут же проклинал его эрудицию и ненужные знания, его отношение к жизни, которое годилось разве что на то, чтобы влачить жалкое существование. Но все это отнюдь не препятствовало тому, чтобы отречься и от матери за то, что она заставила его работать школьным учителем; это позволило применить знания, что было полезно, но отвлекало от поставленной с детства цели, которая так неожиданно увенчалась бунтом, разразившимся в Саргаделосе.
Шосеф открывает дверь мастерской и входит с таким видом, будто это место, где алхимик занимается поисками философского камня, превращающего все вокруг в золото; но при этом ему прекрасно известно, что его собственное предназначение выражается в его способностях к абстракции, к организации пространства, позволяющей ему соединять механизмы и размеры, обороты и натяжения, чтобы в ограниченных металлом пределах возникло чудо времени. Он алхимик в такой малой степени, что на многих его часах стоит надпись: Tempus fugit et пипс cum ille[32]. Итак, они входят в мастерскую, и Шосеф внимательно наблюдает за выражением лица своего двоюродного брата. Но оно не отражает никаких чувств. Сколько лет он уже не входил сюда? Возможно, с шестьдесят седьмого года, когда уехал в Рибадео, поссорившись с отцом, хотевшим, чтобы он продолжал обучение, за которое сам платить не мог; а также с матерью, желавшей, чтобы он стал часовщиком, обучаясь вместе с Антонио Мануэлем, зятем Франсиско Антонио, отца Франсиско Антонио, который в свое время помог деду, Хуану Антонио, соорудить летательный аппарат: безумная страсть к полетам, видимо, была заразительна.
Теперь, кажется, Шосеф совершенно некстати завяз в генеалогических изысканиях. Или кстати? Антонио Раймундо не захотел стать часовых дел мастером, но и продолжать учебу тоже не захотел. Не так ли? Ломбардеро напомнил об этом брату, когда, простившись со священником, они вдвоем возвращались в дом в Феррейрелу, но тот ограничился лишь коротким «Да!». И продолжал молчать. Они уже подходили к дому.
Когда праздничный день уже приближался к концу и наступал вечер, они увидели, как в зарослях папоротника мелькнула косуля, а затем где-то в вышине послышался крик коршуна. Шосеф утверждал, что это был коршун, а Антонио показалось, что орел, и он уже собирался поспорить с братом. Однако не стал этого делать. Его тянуло к дому, подобно тому как тянется скот к теплу стойла, возвращаясь в поздний вечерний час, и он предпочел наслаждаться этим чувством.
Когда они вновь вошли в дом Антонио, там было тепло и уютно, как в домах, где живут постоянно. Ни с чем не сравнимые тепло и аромат пылающей в очаге дубовой щепы придавали ему уют, которого он был лишен прошлой ночью. Теперь все было готово для более удобного пребывания. Некоторые из людей, приехавших в сопровождении хозяина Саргаделоса, днем ходили на охоту, и остатки их трофеев рвали на части неведомо откуда взявшиеся собаки, которых Шосеф признал своими. Один из охотников уверял, что видел медведя, огромного и черного, как грех, остальные хохотали, выставляя его в смешном виде, и чем громче становился хохот, тем больше он настаивал на своем, усугубляя свою ошибку, ибо всем и так было известно, что в этой горной местности водится множество медведей и прочего зверья.