Мишель поднял голову.
— Отец, — сказал он дрогнувшим голосом, — я не буду служить в армии и не обязан исполнять строевые приказания. Я не поеду в Петербург.
— Что?! «Я не служу»! «Я не могу»! «Я не поеду»… Это неслыханно!
— Как вам угодно будет…
Полковник ухватился за колокольчик и поднял такой звон, что в соседних комнатах послышались шаги и голоса.
— Захар! Взять его! Запереть в детской и никуда не выпускать до моего приказания. Ключ принести ко мне в кабинет. Понял? Никому — слышите вы все, шептуны и заговорщики? — никому с ним не разговаривать!
— Слушаю, ваше скородие, — отозвался Захар.
— Остальных предупреждаю: если будут своевольничать и шептаться за хозяйской спиной про новые законы, про землю, вызову жандармов отряд, и всех уведут под арест. Законы я лучше вас знаю. Живя в городе, научились вы листки читать, вот откуда порча…
— Ваше скородие, — послышался откуда-то издали голос Трофима, — дозвольте вам доложить, что нынче людей ломать не то время…
— Как обнаглели, подлецы! За такие разговоры ещё несколько лет тому назад палками били и в Сибирь ссылали! Разойтись!
Полковник, грохоча сапогами, пробежал в комнаты Елены Дмитриевны.
Ключ щёлкнул в замке детской, и Мишель остался один. Он долго сидел на диванчике, закрыв лицо руками, но не плакал. Плакать он давно уже перестал. Но было обидно.
Обидно было не потому, что отец сух и груб, и не потому, что из Мишеля хотели насильно сделать царского служку, и даже не потому, что Мишелю вечно запрещалось выходить за пределы двора, — а потому, что Мишель был один. Знаете вы, что такое заблудиться где-нибудь в безлюдных полях и лесах, когда на ваши крики отвечает только эхо? Мишель чувствовал себя таким же заблудившимся путешественником.
В сумерках ключ звякнул. Вошла Наташа с подносом, поставила перед Мишелем кружку с молоком и блюдо с печеньем и молча удалилась. В дверях мелькнуло лицо Захара, и ключ опять щёлкнул.
Через несколько минут кто-то стал царапать окно.
Мишель откинул занавеску и увидел короткий конопатый нос Мишки, прижатый пятачком к стеклу. Мишка указывал на форточку. Мишель открыл форточку.
— Вашбродь, — шептал Топотун, — вы не огорчайтесь. Их скородие были у барыни и оченно громко кричали: «Не допущу! Это твоя вина!» Потом они убежали к себе в кабинет и сейчас ходят прытко и по окнам пальцами барабанят.
— Ну и что ж тут хорошего? — спросил Мишель.
— Терпите, вашбродь! Ежели их скородие скоро не отойдут, то надо будет вам завтра ночью окно открыть да сигануть вниз, тут до земли недалеко. А далее мы через стену перелезем и спрячемся.
— Что это ты надумал? Где это мы спрячемся?
— Не извольте беспокоиться, это для вас Москва — пустырь, а для меня свой дом. Я вас отведу к Михайлу Семёнычу.
— К какому это Михайлу Семёнычу?
— К Щепкину, актёру, на Третью Мещанскую.
— Да ты разве с ним знаком?
— Знаком-с.
— Никуда я не убегу, — проговорил Мишель после минутной паузы, — скажут, что я струсил.
— И вовсе здесь останетесь, как в тюрьме?
— Да, как в тюрьме. Пусть хоть до старости держат.
— До старости это не выйдет, — рассудительно сказал Топотун, — потому как их скородие раньше вас помрут. А добра от них ждать не приходится… Так что, как желаете, а то…
Ключ в двери задвигался, и Мишель быстро задёрнул занавеску.
Вошла освещённая трепетным светом свечи Елена Дмитриевна.
Мишель свою мать хорошо знал. Достаточно было ему увидеть её покрасневший тонкий нос с горбинкой и опущенные углы рта, как он догадался, что мать плакала.
Вот и сейчас она поставила свечу на столик и тронула рот платочком — стоит и молчит.
— Маменька, — сказал Мишель, — вы очень огорчились?
— Да, Мишель, очень, — со вздохом сказала мать, — неужели ты хочешь, чтоб я и дальше плакала?
Мишель бросился к ней и обнял её за шею. Теперь оба стояли и молчали.
— Мишель, — проговорила мать, — я очень хорошо всё понимаю, но этот бунт против отца…
— Маменька, — сказал Мишель, еле сдерживая слёзы, — если бы я сомневался… но я и вам то же самое скажу — не хочу я быть генералом! Я хочу быть учёным, изучать природу. Чем это плохо?
— Ты знаешь отца, мой мальчик. Все его предки были военными. Он думает, что для Карабановых другого пути нет, и считает, что тебя плохо воспитывали…
— Маменька, — сказал вдруг Мишель, — а помните, что сказал Дмитрий Валерьянович? Что надо сопротивляться!
Мать вздрогнула и отпрянула от него так, что чуть не опрокинула свечу.
— Ты слышал?
Мишель утвердительно кивнул головой.
Мать опустила голову и долго стояла склонив свою длинную, красивую шею. Руки её в белых манжетках — руки, всегда пахнущие каким-то особенно приятным запахом, — были сложены на поясе. Блики свечи играли на её чёрных волосах.
— Маменька…
— Дорогой мой, отец сказал, что отправит тебя на всю зиму в имение, за тобой будут строго следить.
— Хорошо, — отозвался Мишель, — пусть я буду зимой в имении.
— Этого мало. Если ты будешь и дальше упорствовать, отец лишит тебя наследства. Можешь ты понять, что это означает?
— Я понял, — сказал Мишель после нескольких минут молчания, — это значит, что я буду беден. Ну что ж, я буду работать, преподавать физику и химию… Я не боюсь. Ей-богу, маменька, я не боюсь! Мы проживём!
Елена Дмитриевна взяла сына за голову, заглянула ему в глаза и поцеловала в лоб. Потом она как-то странно махнула руками и пошла из комнаты.
Ключ щёлкнул в замке.
— Нет, — прошептал Мишель, — я не убегу. Мы будем сопротивляться.
* * *
Полковник ходил по кабинету, останавливался возле окон и выбивал по ним пальцами короткий марш.
В кресле возле письменного стола сидел, выпрямившись и опираясь обеими руками на палку, Дмитрий Валерьянович. Лицо его неожиданно помолодело — даже морщин казалось меньше. Но обычная улыбка и рассеянный взгляд исчезли, щёки были неподвижны, а нос и лоб казались высеченными из мрамора. Он молчал.
— Существует определённый порядок, — говорил полковник, — старшие командуют, младшие подчиняются. Если младшие выходят из повиновения, то долг старших заставить их смириться. Заметьте, долг, а не чувство! А то, что предлагаете вы, — суть чувства: «Ах, мальчишка не желает учиться военному делу, так пусть же будет, миленький, студентом, мечтателем, читателем, писателем…»
Полковник круто повернулся на каблуках и встал лицом к старику — ни дать ни взять бронзовая статуя с поднятой рукой.
— То есть заниматься пустыми и вредными делами!
— Я не вижу ничего вредного в его желаниях, — сказал Дмитрий Валерьянович, — знаменитый русский воин и мой друг Денис Давыдов сочинял стихи.
— Однако Давыдов имел чин генерал-лейтенанта! Это вам не какой-то там… Искандер!
Полковник решительно уселся в кресло и прикрутил бакенбарды.
— Элен просила меня, и я пошёл на уступки. Мальчишка просидит зиму в усадьбе. Я даже разрешил взять туда няньку и самой Элен навещать его по большим праздникам.
Старик выждал несколько минут.
— Я сюда не за тем пришёл, чтоб вас просить, — от этого сохрани меня, господи… Но ежели вы будете действовать таким способом, господин полковник, то ничего не добьётесь. Время идёт. Напрасно надеетесь вы остановить реку, она прорвётся и зальёт вас.
— Вы, сударь, каким были, таким и остались! Возмутитель и фантазёр!
— Да хватит ли у вас средств для содержания Мишеля в столице? — неожиданно спросил Дмитрий Валерьянович.
Полковник открыл ящик стола и вынул из него большой бумажный лист.
— Вот лист расходов, потрудитесь прочитать. Всё подсчитано.
Старик недоверчиво взял лист и стал его читать. Его неподвижное лицо оживилось, щёки задвигались. Он читал, читал — и качал головой.