От страха лицо ее стало некрасивым, она рухнула на колени, завыла:
— Нет вины моей!.. Нет!.. Прости!
В неистовстве Тимофей подбежал к ней, схватил за руку так, что Ольга вскрикнула.
— Что, что простить?
Она закрыла глаза, готовая на смерть, на побои. Тимофей гадливо отшвырнул Ольгу от себя, приглушенно стеная, выбежал на улицу.
Ольга продолжала лежать ничком на полу. Что могла она сделать? Как доказать, что ничего не было, когда кругом виновата? Принимала подарки, скрытничала…
И сегодня Лаврентий пришел под вечер — она только зажгла лучину, — сразу показался ей каким-то странным, взъерошенным.
Поставил на стол тяжелый ларь; отбросив крышку его, прошептал, ликуя:
— Гляди!
В ларе навалом ожерелья, кресты, перстни, браслеты, золотые с эмалью колты и камни, камни… От их ослепительного сияния Ольга даже глаза зажмурила, а когда открыла — невольно залюбовалась чудной игрой лучей.
Лаврентий же, довольный произведенным впечатлением, ближе пододвинул к ней ларь:
— Да ты погляди! Захочешь — все твоим станет! Погляди!
Она отстранилась, строго сказала:
— Не надо! Ты уходи! — Не хотела и разглядывать все это, когда Тимофей в беде. — Уходи!
Но Лаврентий протянул ей золотое оплечье:
— Да ты только примерь! Ну чего боишься? Примерь скорее!
Оплечье красоты невиданной: на золотых пластинах, нежно раскрашенных по эмали в изумруд и синь, сидели птицы у древа жизни.
Рука Ольги невольно потянулась приложить оплечье к груди, полюбоваться, как станет выглядеть.
И вдруг Лаврентий набросился. Рот слюнявый, расквашенный, глаза юродивого…
Она задохнулась от неожиданности, гадливости, ударила его по лицу ожерельем, убежала, плача, к соседям, рассказала им обо всем… И вот эта страшная встреча с Тимофеем…
Да, он вправе, вправе не верить ей, подлой!
Ольга уткнулась лицом в пол и зарыдала.
Только теперь она поняла, как свята и верна Тимофеева любовь, как не ценила она ее… Пусть он безмолвник, а кому она, Ольга, более, чем ему, надобна?
Она вспомнила его жениховский подарок — заставку, что с таким пренебрежением сунула за божницу, и сердце заныло еще сильнее: не умела ценить, ни во что ставила его…
А теперь не поверит… Лучше б убил или хоть ударил — легче б стало.
Как, как убедить его, что соблюла верность? Может, пойти к владыке, броситься в ноги и признаться во всем, чтобы наказал ее, но и вернул Тимофея? Может, пойти к отцу и повиниться, что не дорожила мужем, что в голове дурь сидела, и пусть он, отец, накажет ее? Или на улице пасть к ногам Тимофея, обхватить их и не выпускать, пока не поверит?
Ей на секунду представилось, никогда больше не будет Тимофей, как голубь-бормотун, шептать ей ночью слова откровений, и станет она ему чужой-чужениной, неверной, брошенной женой.
— Не могу без тебя — в петлю кинусь! — крикнула она при мысли об этом бедстве и громко, жалобно заголосила, омывая слезами душу: — Тимоша, за что ты… Тимоша…
На улице Тимофея обступила темень. Где-то недалеко громыхал гром. Продолжал идти липкий снег.
Сердечная боль погнала Тимофея к дубу над Волховом. Гроза приближалась. Эта была та необыкновенная зимняя гроза, о которой потом еще долго с недоумением упоминали летописцы.
Вспышки молний следовали одна за другой, и тогда видно было, как внизу, в проломах льда, бурлили и метались черные волны, тянулись к черному небу.
С непокрытой поседевшей головой стоял Тимофей у дуба, напряженно вглядываясь в пляшущие волны, будто силясь рассмотреть в них что-то.
С раздирающим уши треском ударила молния в дуб, возле которого стоял Тимофей, опалила дерево.
— Почему не в меня, почему не в меня? — как в бреду, вопрошал Тимофей темноту.
Он шагнул к обрыву. Ему почудилось: волны теперь тянутся к нему, зовут его. Снова к измученному сердцу прихлынуло все: коварство Незды… владыка, что толкал ко лжи… пытки… гибель Кулотки… предательство Лаврентия… и Ольга… Не во что верить… нечего ждать…
На мгновение в обезумевшей голове мелькнула больная мысль: «Все кончено, затравили, растоптали, к чему противиться?»
Небо снова прорезала молния. Опаленный дуб продолжал гордо стоять над обрывом, воздевая черные ветви к небу, будто угрожая ему.
Пальцы левой руки Тимофея случайно коснулись костяного стержня для письма, что неразлучно висел у пояса. Казалось, стержень напомнил о себе, и Тимофей нежно погладил его.
«Лживите, не кончился летописец Тимофей, еще не всё вы у меня отняли! — Он до боли сжал зубы. — Когда плавят, зерна железа слипаются в крицу… Где взять сердцу твердость, как стеснить его в крицу?»
Тимофей снова нежно прикоснулся здоровой рукой к костяному стержню: «Нет, верю в правду… в честных, простых людны…»
Он медленно повернулся спиной к Волхову и пошел к избе Авраама.
Навстречу бежала простоволосая женщина, кричала горестно:
— Тимофей, Тимоша!
«Оленька!» — радостно дрогнуло сердце, и, повинуясь только ему, Тимофей бросился к Ольге, прижал ее к себе, целуя мокрые, соленые от слез щеки, забормотал, успокаивая:
— Не надо, Олюня, не надо… верю… Хоть весь свет… верю…
По небу разметалось гневное зарево пожара. Пламя бушевало теперь на вечевой площади, перекинулось к Великому ряду, охватило Нутную улицу, пробиралось по мосту к Софийской стороне. Горящие головни осыпали крыши домов.
Над городом кружила красная метель.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Как-то был я на раскопках древнего Новгорода. Ученые-археологи и сотни их помощников откапывали перекресток Холопьей и Великой улиц.
Перед нами возникали остатки усадеб, построек, древние мостовые. Земля заботливо сберегла следы родной старины: мастерскую кузнеца и детские костяные коньки, стремена и посох с вырезанной на нем мужской головой, сапожные колодки и глиняные тигли с прикипевшей бронзой…
Но ни с чем не сравнимую радость приносили найденные грамоты на бересте: с помощью этих грамот древний Новгород вдруг заговорил с нами десятками голосов.
Грамоты, часто похожие на свернутые кольца из коры, как величайшую драгоценность, доставляли в лабораторию, построенную здесь же, возле раскопок, промывали горячей водой, осторожно распрямляли, высушивали, чтобы затем разобрать, о чем в них поведали нам новгородцы.
Вот в одной усадьбе найдено одиннадцать грамот, написанных каким-то мальчиком Онфимом. Эту находку ученые назвали «Архивом школьника». Онфим жил тогда же, когда и Тимофей, и, видно, на этих полосках бересты учился писать и рисовать.
На одной широкой полоске он процарапал: «Поклон от Онфима», на другой нарисовал человечков — толстого и тощего, на третьей опять проступают буквы.
Кто обучал Онфима? Может быть, Тимофей? Может быть, Онфим и есть тот мальчонка, с которым передавал Тимофей письмо Аврааму?
Все новые и новые древние письма находят ученые — сотни грамот!
А сколько их еще хранит земля! Кто знает…
Не хотелось уходить из лаборатории. Но что это проступает на бересте?
«У попа… два горшка масла, а у Нездыле…» Нездыля? Да не родич ли это посадника Незды?
Я волнуюсь все больше, и волнение усиливается с каждой вновь найденной грамотой: а вдруг… а вдруг разыщут Тимофеево «Слово»?
Страстно, всем сердцем верю: правдивая летопись, написанная неподкупным Тимофеем, лежит где-то в земле и ждет своего открывателя.
Я даже вижу ее наклоненные буквы на коре, процарапанные с огромными усилиями левой рукой.
И когда найдут наконец и прочтут эту летопись, еще ближе и дороже станет нам Тимофей с Холопьей улицы.
ХАНСКИЙ ЯРЛЫК
Град сей славен будет
во всех градах русских,
и взыдут руки его
на плеща врага его.
(Из летописи)