Обгоняя декхан, тяжело волочивших натруженные ноги, пробежала Джемаль, сестра Мухамеда, единственная комсомолка аула, смело обменявшая узкие длинные балак (шаровары) и чабыт (платье) иомудки на юбку и гимнастерку юнг-щтурма. Лишь огромные, с баранку, кулак-халка (серьги) оставила Джемаль, и то лишь потому, что серьги эти память о матери.
От быстрого торопливого бега змеями извивались по спине Джемаль тугие блестящие косы. Семену Кузьмичу показалось вдруг, что девушка спасается от кого-то бегством. В тихих и зеленых, как пруд под луной, глазах Джемаль Немешаему почудилось раздражение. Эта мысль, вначале еще не ясная, тотчас же укрепилась. Из за угла вывернулся пыливший как верблюд Канлы-Баш. Басмач растерянно огляделся. Увидав в дверях кибитки-школы зеленую юнг-штурмовку Джемаль, Канлы-Баш бросился за ней.
«Эге, басмачи начали посещать аульные собрания! — подумал Семен Кузьмич — Тут дело что-то нечисто! За этой Кровавой Башкой надо поглядывать».
И, положив руку на плечо Мухамеда, Семен Кузьмич начал издалека:
— Хорошая у тебя сестренка, брат Мухамед.
— Хорошая, очень хорошая! — не тая гордой радости, ответил Мухамед. — Этой осенью в хлопководческий техникум поступает. Видал?
— Очень хорошо! — даже прищурился от удовольствия Семен Кузьмич — А за Аркой Клычевым ты присматривай, брат Мухамед! Этот басмач — человек стихии и… так сказать «элементарных страстей». Понимаешь? Питекантропус он ископаемый. А потому — поглядывай.
— Канлы-Баш? — удивился Мухамед. — Ведь мы о Джемаль говорили^
— Вот ишак-то лопоухий. Ему разжуй, да в рот положи, тогда он поймет! — рассердился не на шутку Семен Кузьмич, И бросил сердито:
— Все при том! При пиках без бубен? Ладно уж, пойдем на собрание…
В кибитке-школе парты стояли параллельно стенам, и ученики располагались лицом к центру, где находился во время урока учитель. Но теперь на месте учителя, за колченогим ломберным столом, непонятным образом попавшим в глубь каракумских песков, сидел раис (председатель) аулсовета, в недавнем еще прошлом простой чолык (подпасок). Перед ним лежал вещественный знак власти раиса — подобие книги с остатками переплета.
А на партах вместо звонкоголосых шакирдларнинт (учеников) расселись сан-ташские аульчане: степенные отцы семейств с изысканно козлиными бородками, дряхлые яшули (старики), бороды которых торчали нерасчесанными прядями хлопка, и не нажившая еще бород молодежь. Но женщин, кроме Джемаль, не было.
При появлении «большого человека» Мухамеда и «победителя воды» Семена Кузьмича, аульчане прервали свои тихие беседы — о хлопке, о ценах последнего базара, о лучшем скакуне района, и о том, что проклятый Шалтай-Батырь где-то близко волком кружит в песках, а его джасусны (шпион) Канлы-Баш все еще не покинул пределы Сан-Таша.
Собрание началось. Повестка дня была очень странной. Для начала аульчане дружно принялись откашливаться, словно решили петь хором, а затем вперебой, мешая друг другу, ударились в жалобы
Жалобы мужика?.. Ну конечно, не хватает воды, тяжел хошар, почему в Сан-Таше до сих пор не проведен ер-су-ислахат (земельно-водная реформа)?[14]
Те, что не вместились в кибитку-школу, кричали с улицы:
— При ханах говорили — «через поместье богача проходит река, через поле бедняка — дорога»! При советско-декханской власти этого не должно быть, уртакляр!
— Правильно, не должна!
— Давай нам воду!
Обалдевший от криков раис, отчаявшись зафиксировать «прения», зажал карандаш в зубы и обеими руками вытирал пот с лица. А крики бушевали, забирали силу и ярость как раздуваемый ветром костер.
— Давай воду!
— Хлопок сохнет!
— Гибель нам!
— Сжечь узбекские чигири!
— Бей узбеков!
Раис оглядывался испуганно и дико, как соструненный волк.
И вдруг:
— Довольно, аульчане! Стыдитесь!
Это крикнул аульный учитель Мухамед Ораз-Бердыев. Декхане смолкли и как по команде повернули головы в сторону «большого человека».
— Стыдитесь, аульчане! — повторил Мухамед. — Кого вы хотите бить? Узбеков, таких же трудящихся, как и вы? А помните завет великого Ленина: «Кто трудится, тот и пьет воду из Хазавата». Узбеки имеют право на хазаватскую воду, да, имеют! Вы собираетесь пролить братскую кровь, как лилась она в те черные, проклятые времена, когда народ туркменский был поделен между тремя деспотами: русским царем, бухарским эмиром и хивинским ханом. Не слушайте тех, кто подбивает вас на это. Ждать спасенья от волков — дело полоумных! А подстрекателей арестовывайте и сдавайте либо в милицию, либо в аул-совет.
— Коп якши! Шундай яхши булмас![15] — прервал вдруг речь Мухамеда чей-то громкий резкий выкрик.
— Ну и смел, пострел! — удивился Семен Кузьмич, поняв наконец, что это крикнул Канлы-Баш. — Не побоялся явиться на собрание, да еще и издевается!
— Мы найдем другой выход, мы найдем воду для наших полей! — продолжал Мухамед, делая вид, что он не слышал выкрика басмача. — Но для этого понадобится тяжелый и большой труд. Вот вы только что жаловались на тяжесть хошарных работ. А разве забыли вы, как совсем еще недавно при хошарных работах над головами вашими свистели камчи надсмотрщиков хана, отбивавших у вас львиную долю воды для жирных полей баев, родовых вождей, ханских чиновников и самого сиятельного хана?..
Из толпы присмиревших декхан неслось уже восхищенно и одобрительно:
— Хоп!.. Валла!.. Коп яхши!..
— Молодец Мухамед! — шептал одобрительно Семен Кузьмич — Повод в свои руки он уже забрал. Ну, значит, и поведет аульчан по правильной дорожке.
И вдруг Семен Кузьмич заметил, что ни Джемаль, ни Канлы-Баша, сидевших невдалеке от него, нет в кибитке. Немешаев поднялся и, обманывая сам себя, уверяя, что ему страшно захотелось покурить, направился к дверям.
— Ты приехал сватать меня, а где же калым? — спросила Джемаль.
За кошмой кибитки тяжело стояла ночь, и Семен Кузьмич нырнул в нее, как в бездонный омут. Обойдя кибитку, прислушался. Ночь молчала. Даже неугомонный ветер затих, лег как уставшая собака у подножья барханов. Лишь где-то, далеко-далеко, в пустыне чуфыркал филин, да из кибитки неслись отдельные слова Мухамеда, видимо, те, на которых он делал ударение: «Су… ер… мактаб… сагалтма!..»[16]
Семен Кузьмич хотел уже было вернуться в кибитку, как услышал чей-то затаенный смех, а затем насмешливую песню вполголоса:
Братец, хоть ты пожалей меня, бедную.
Нет горьче участи тяжкой и жалкой:
Бьет меня муж, как рабыню последнюю,
Бьет меня часто тяжелою палкой…
Это пела Джемаль. И тотчас же послышался хриповатый гортанный голос Канлы-Баша.
— Не издевайся надо мной, Джемаль, — умоляюще говорил басмач. — Когда же ты будешь сидеть в моей кибитке, у нашего очага?
Джемаль тихо засмеялась. Словно пересыпал кто-то из ладони в ладонь серебряные монеты.
— О, знаменитый батырь! Шапка твоя велика, а ума под ней мало. Люди прозвали тебя Канлы-Баш, а по-моему ты просто ашрбаш[17].
— Не смейся, Джемаль!
— Я не смеюсь. Ты приехал сватать меня, а где же твой калым?
— Требуй любой калым, любой, Джемаль!
— Я? Вот сумасшедший! Калым ты должен заплатить моему брату, Мухамеду.
— Мухамеду? Его я с удовольствием угостил бы кулаком!
— Арка!..
Семен Кузьмич, не видя, по тону знал, что над переносьем Джемаль сошлись сейчас брови, похожие на острые крылья ласточки.
— Я ухожу, Арка!
— Погоди минуту. Не сердись. Твой брат встал мне поперек пути. Ну ладно!.. Какой же калым должен я внести за тебя Мухамеду?