И тогда на повозке отзывается недоверчивый женский голос:
— Видно, здорово тюкнуло? Может, и контузия, а?
Эта ничем не прикрытая ирония выбивает из меня остатки квелого моего самообладания.
— Какая контузия?! Пошли вы к черту! Танки! Понимаете, немецкие танки! В кукурузе!
На подводе зашевелились, кто-то, опершись на плечо ездового, соскакивает на снег. Оказывается, это девушка в полушубке и шапке. Но она мне незнакома, видно, подвода не нашего, а какого-либо другого полка.
— А ну покажи голову!
— Да не голова! Ты вот ногу перевяжи. В ногу ранило! — кричу я, теряя терпение от этой нелепой ее невозмутимости.
— Ногу?
— Да! Ногу! Не веришь?
Я опускаюсь на снег и, чтобы не завыть от боли, сжав зубы, стаскиваю с раненой ноги сапог. Там мокро, и я опрокидываю его голенищем вниз — на снегу появляется темное пятно крови.
Это убеждает. Девушка вскидывает голову и вдруг настораживается.
— Постой! А тот кто?
— Немец. Не бойся, не укусит: пленный! — раздраженно чуть не кричу я.
Нога дико болит, мокрые пальцы стынут на морозе, я уже готов возненавидеть эту «помощницу смерти» за ее недоверие и медлительность.
— Давай на подводу! — говорит она. Затем уверенно берет меня под руку и прикрикивает на немца: — А ну помоги! Что глядишь, как Гитлер?
Немец понимает и с неловкой деликатностью подхватывает меня под локоть.
— Ладно, идите вы! Я сам…
На одной ноге я допрыгиваю до повозки. Там, оказывается, лежат на соломе еще двое раненых. Один тихо стонет, запрокинув голову, второй, приподнявшись, запавшими глазами на исхудалом лице смотрит на меня.
— Вот тут, в уголок.
Девушка с ездовым устраивают меня на подводе. Затем она ловко и туго перевязывает бинтами мою простреленную стопу. Но тут обнаруживается новая беда — сапог на перевязанную ногу уже не налазит, да и боль такая, что нет сил вытерпеть это мучительное обувание. Напрасно помучившись с минуту, я бросаю сапог в солому. На снегу возле дороги остается окровавленная портянка.
— Повезло, — говорит девушка. — Еще бы на миллиметр, и — кость вдребезги.
«Кость, кость!» — меня раздражает теперь это ее неуместное сочувствие. Сам знаю — вдребезги. Кость — не железо.
— Давай быстрее! — кричу я. — И немца посади.
— Некуда! Пусть бежит. Протрясется.
— Протрясся уже. Последний остался. Второго ухлопали. И Кротова! — говорю я, почти физически ощущая, как в тревожной тоске сжимается сердце. Эх, Кротов, Кротов!..
В который уже раз я не могу примириться с такой внезапной и скорой гибелью человека. Просто это невозможно постичь. Ведь только же был с тобой рядом, шел, ел, ругался. И вот его нет. И никогда уже не будет.
Девушка, примащиваясь возле ездового, удивленно оглядывается:
— Кротов? А что Кротов?
— Убили, что!
— Кротова? Командира роты?
— Ну.
— А ты не треплешься, младшой?
Она впервые настораживается, кажется, только сейчас проникшись моей тревогой и моей бедой.
— Только мне и не хватало еще трепаться с вами! Гони в полк! Танки вон в километре! — кричу я. — Ты понимаешь или нет?
— А ты не кричи! Тоже командир нашелся! — злится девушка.
Я умоляюще гляжу на нее и думаю: «Не буду, не буду кричать, только давай же быстрее! Милая, хорошая или как там тебя назвать, гони же!» Девушка настороженно поглядывает в ночную степь, секунду вслушиваясь, потом толкает притихшего ездового:
— А ну погоняй!
И ездовой быстро гонит пару шустрых лошадок, от которых курит паром, и все оглядывается по сторонам. Повозка то дребезжит и подскакивает на кочковатых выступах ненаезженной полевой дороги, то стихает, увязая колесами в сыпучем снегу. Сидеть мне страшно неудобно. Коченеет нога, горячей болью жжет рана. Но и подвинуться нельзя ни на сантиметр. Я и так сижу чуть ли не на самых ногах раненого, который стонет, ругается и умоляет девушку:
— Катерина! Катя! Тише! Черт бы тебя побрал. Живодер ты, а не сестра, тише! Ух!.. Ох! Катюшенька!..
Катя наклоняется с передка, одной рукой придерживает его голову и просит с той непривычной на фронте нежностью, которая уместна только по отношению к тяжелораненым:
— Потерпи, миленький. Потерпи, родной! Сейчас уже. Скоро…
И тут же, повернув лицо к немцу, который, уморившись, бежит за подводой, кричит:
— Быстрей, немчура проклятая! Быстрей!
Я молчу, ничем не высказывая своего отношения к ее окрику, и, видно, потому она поясняет:
— Была бы моя власть, я бы его бегом прогнала на Северный полюс и обратно. На Колыму б его, собаку! За наши муки! Пусть бы померз, помучился, сколько русский народ мучается.
Затем с твердостью человека, привыкшего, чтоб его слушались, негромко приказывает ездовому:
— Погоняй!
И тут же наклоняется к раненому:
— Потерпи, потерпи, миленький!
Да, уж терпи как-нибудь: надо спешить. Я и сам едва держусь, нога мало того что болит, еще и мерзнет под полой шинели. Только надо терпеть до села. Там люди, штабы, командиры, они что-нибудь предпримут.
Глава восьмая
Село возникает неожиданно. На лунной белизне длинной, пологой балки появляется ряд белых мазанок с изгородями, плетнями, зарослями вишенника на межах. Местами мирно светятся окна, на улице — урчание машин и голоса. В селе свои. Правда, меня немного удивляет такая идиллия под носом у немцев. Но ведь это тылы. Полки наступают неплохо, впереди танки, артиллерия, чего им бояться?
Дорога катится вниз; дребезжит, грохочет повозка; Бога и всех чертей поминает бедолага раненый. Даже второй, что поспокойнее, и тот поднимается на локте под шинелью. На его белом, неестественно ощетинившемся лице отчетливо проступает гримаса страдания. Катя на передке заикающимся от тряски голосом успокаивает:
— Счас, счас, родненькие… Счас…
Мы быстро спускаемся по отлогому склону и, проехав короткую, обсаженную вербами греблю, сворачиваем в улицу. Но по улице не проедешь. Впереди, перегородив дорогу, урчит многосильный «студебекер». Из приоткрытой дверцы кабины высовывается шофер, привычным движением руля он помаленьку сдает назад. У плетня спиной к нам кто-то в полушубке командует нервным осипшим голосом:
— Лево руля! Лево! Еще лево! Давай, давай!..
«Студебекер» пролезает в непомерно узкие для него ворота, тяжелыми скатами вминает снег, и вдруг обмазанный глиной плетень с хрустом кладется на землю. Человек в полушубке вскидывает кулаки:
— Куда даешь?! Куда даешь, собачий ты сын? Где у тебя глаза? Где глаза у тебя, я спрашиваю?
Он почти в бешенстве подскакивает к кабине, кажется, вот-вот набросится на шофера. Но не набрасывается, и шофер неожиданно спокойно басит:
— Во лбу глаза, товарищ капитан.
— Во лбу? — удивляется капитан. — Разве они у тебя во лбу? В другом месте они у тебя! Давай вперед!
— Стой, — говорю я.
Ездовой придерживает коней. Катя соскакивает с передка.
— Товарищ капитан!
Капитан не слышит или не хочет слышать. Отступив на шаг, он снова кричит шоферу:
— Вперед и право руля! Еще, еще право! Давай, давай!
— Капитан! В степи танки! Кому доложить?
Катя вплотную подступает к командиру. Я слезаю с повозки и на одной ноге тоже скачу к нему.
— Товарищ капитан! Там немецкие танки! — надеюсь я удивить его этим сообщением. Но капитан будто не слышит.
— Право, еще право! Так, так! — Он приседает, заглядывая под кузов машины.
«Студебекер», урча, как рассерженный мамонт, начинает въезжать во двор.
— Что, танки? Много? — И сразу же к шоферу: — Давай, давай! Прошло! — с облегчением объявляет он и будто впервые замечает рядом меня с Катей. — Танки! Немецкие! Вы слышите? — кричит Катя. — Вот турнут, будет вам тогда «давай, давай».
— Что? — удивляется капитан, и осипший голос его снова становится сварливым. — А что вы на меня кричите? Что я — ИПТД? Идите в артполк и докладывайте. Мне приказано, я ДОП разгружаю.