В дневнике Ногин записал: эта грошовая картинка поразила его — не содержанием, конечно, а самим фактом своей конкретности. Значит, где-то далеко-далеко праздновали это событие, и там тоже были такие картинки, и одна из них просто чудом попала сюда — на край земли, за черту жизни. «Но как все это не вяжется со здешней обстановкой!»
Морозы докатились до шестидесяти градусов, и мертвящая тишина кончилась. Хрустальными подвесками зазвенели ледяшки на быстрой Яне, пушечными ударами отметил свою осадку набирающий силу ледовый панцирь реки. И с грохотом, гулом стала трескаться превратившаяся в лед земля.
Не мог и догадываться Ногин, что так удручающе подействует на него полярное одиночество в Окаянске. Пропал сон, трудно стало двигаться. Потом в полуяви начали мучить сновидения. Картины пережитого возникали сполохами, как сияние за стенами юрты. Длинной чередой проходили старые товарищи. И почти каждую ночь навещали его Варвара Ивановна и Ольга. «Сегодня видел во сне тебя, — писал он жене. — Но только радостные впечатления настолько перемешались с тяжелыми, что во сне я плакал навзрыд». Днем невыносимой казалась мысль, что еще три года придется прожить вот так. Но «отдать себя этому настроению, развить его — значит отдаться отчаянию, а я этого не хочу!..»
Тоска бродила рядом; задевала, манила, обольщала, преследовала. А волевой человек стискивал зубы, гнал ее прочь. «Я этого не хочу!» — глухо раздавался голос под куполом юрты. Он заставлял себя подолгу сидеть на морозе, отмечать движение мерцающих звезд и колебания, переливы сияния над горизонтом от запада до востока. Так хотелось понять и объяснить эту красивую загадку природы!
Он узнал, что сына зовут Владимиром: Владей называл его в дневнике и в письмах. На столе стоял теперь портрет жены и маленького мальчика в меховой шубке. Он возвращался в юрту и писал им в дневнике: «Ну, буду ложиться. Спокойной ночи, моя дорогая, милая, целую долго, долго. Целую Владю». А по утрам добавлял: «Ты не думай, что я только прощаюсь с тобой вечерами; нет, каждое утро все время нашей разлуки я здороваюсь с тобой».
Почта приходила раз в месяц, исключая те недели, когда продолжался ледостав осенью и водополье весной. Тогда письма из Москвы и Саратова добирались лишь на сотый день. И только в декабре 1912 года дошли до Ногина две страшные вести — о Ленском расстреле и трагической гибели старого друга Ивана Бабушкина. «Мы живем в проклятых условиях, — читал. Виктор Павлович статью Ленина в «Рабочей, газете», — когда возможна такая вещь: крупный партийный работник, гордость партии, товарищ, всю свою жизнь беззаветно отдавший рабочему делу, пропадает без вести. И самые близкие люди, как жена и мать, самые близкие товарищи годами не знают, что сталось с ним: мается ли он где на каторге, погиб ли в какой тюрьме, или умер геройской смертью в схватке с врагом. Так было с Иваном Васильевичем, расстрелянным Ренненкампфом. Узнали мы об его смерти лишь совсем недавно».
И вспомнилась Ногину дача «Ваза» в Куоккале в феврале 1907 года. И как он добирался туда с Покровским и Иннокентием; от станции вправо, к лесочку, домик возле опушки. Во входную дверь надо было постучать и сказать негромко: «Я хочу видеть Ивана Ивановича». И Ленин — в русской рубашке без пояса, возле горящей печки, в руках недлинная кочерга. И недоуменный вопрос Ильича в тот день; «А где же Иван Васильевич?» Словно все это было на иной планете и не меньше ста лет назад.
И этот не укладывающийся в голове расстрел в Бодайбо: жандармский ротмистр Терещенков отдает приказ; залпы в мирную демонстрацию стачечников; убито и ранено пятьсот двадцать человек. Даже Кровавое воскресенье бледнеет перед такой расправой. И обойдется она царю, обойдется новой волной революции! Об этом уже говорит новая газета большевиков — легальная питерская «Правда». И Ленин отмечает в ней новый революционный подъем масс.
Пестрят сообщения и о том, что скоро династия Романовых начинает юбилейные торжества. Триста лет сидят цари на хребте у великой России. Помпезных праздников ждет обыватель, как тогда — в дни коронации. А что принесет сия шумиха многострадальной семье каторжан и ссыльных? «Уж очень не вяжется мысль о досрочном возвращении со всем тем, что приходится читать о направлении «внутренней политики», — писал Виктор Павлович жене.
Но все эти сообщения и целый транспорт книг, доставленный, наконец, ему с родины в Окаянск, встрепенули и вывели его из состояния «полярной спячки». «Я снова живу запасом той энергии, которая создается мыслью о том, что все мои тяготы временные».
К большой досаде, масса времени уходила на поддержание тепла и чистоты, на кухню, на починку одежды и штопку носков. А ведь он не мог ходить по грязному полу, пить из немытого стакана, варить суп в нечищеной кастрюле; не мог видеть дыры на локтях, коленях и пятках и не мог не менять белье после бани, которую устраивал в своей юрте раз в неделю.
Стали появляться мысли: не так уж далеко и до обратной дороги. А нет денег: нельзя отложить и рубля при здешней дороговизне от грошового пособия от казны. И надо учиться, учиться так, как было и на Шпалерной и в Ломже!
И вдруг не стало хватать времени, которое высвобождалось от сна, еды и возни по хозяйству.
Окаянский почтарь попросил заниматься с ним по-английски. Согласился! Двух детей исправника надо было репетировать за курс городского училища. Взялся! Теперь он мог откладывать три-четыре рубля в месяц на желанную дорогу домой. А чуть выпадал час-другой, совершенствовал себя во французском языке и штудировал научные книги.
Начал он с большого этнографического тома польского писателя Вацлава Серошевского «Якуты». Серошевский пробыл в Верхоянске четыре года и написал очень интересное исследование о быте, нравах и религиозных воззрениях якутского народа. Очень понравилась Виктору Павловичу страстная книга Ильи Мечникова «Сорок лет искания рационального мировоззрения». Затем он познакомился с исследованиями Трельса Лунда «Небо и мировоззрение в круговороте времен» и Вильгельма Оствальда «Энергетика».
Одновременно он прочитал и ряд книг по вопросам общественным: Энгельса «Положение рабочего класса в Англии», Гильфердинга «Финансовый капитал», Гвоздева «Записки фабричного инспектора» и Гиэне «Лекции об искусстве».
У него были теперь газеты: «Русские ведомости», «Звезда», «Правда», а иногда и «Русское слово». И журналы: «Современный мир», «Русское богатство», «Природа», «Просвещение» и «Наша заря».
Зимой доставили в Верхоянск эсера Зензинова. Он подарил Ногину шеститомный роман великого английского писателя Генри Филдинга «История Тома Джонса, найденыша» на английском языке. «Я был прямо поражен тем эффектом, который эта книга произвела на меня. Я прямо не помню другой книги (беллетристики), которая оставила бы такое впечатление», — записал он в дневнике. Критика нравов, глубокий юмор, созвучный юмору Мигеля Сервантеса, обличения, временами саркастические, детали быта, тонкие диалоги, крепкий сюжет и прекрасная реалистическая основа — словно свежим ветром внеслись в закоптелую, угарную «виллу» Виктора Ногина.
Зензинов был эсером по наитию, террористом по убеждению и превеликим путаником в вопросах политики. Спорить с ним не было смысла. Но в одном он был человеком умным: любил и хорошо знал язык бриттов. На этой почве они и сблизились. И вместе прошли отличную школу беглой разговорной английской речи. Да и книг у Зензинова было много: лондонские издания Марка Твена, Оскара Уайльда, Джека Лондона и Редиарда Киплинга. И Виктор Павлович перечитал их.
Потом пришло известие, что Николай Романов сократил ему срок ссылки на один год по случаю трехсотлетия своей царственной династии. Надо было через короткое лето и еще одну долгую зиму готовиться в дальний путь, домой — за 9 тысяч верст.
В дневниках замелькали итоговые записи: нигде не приходилось ему быть в условиях более трудных, чем в Окаянске; ломала, давила его хандра; работал он над собой не так, как хотелось, временами опасался, что одичает. Но остался позади этот «порог отчаяния». «Жизнь опять вышла могучей волной на большую, верную дорогу, и я бодро смотрю вперед».