«Волею судеб в одном лишь вместилище скрывается жизнь».
XXXIII
Едва иссякло исступление и мужчина перестал ерзать на мне, он сказал:
«Ну вот, готово дело».
Какое бесконечное счастье я ощутила в эту минуту! Но косность поистине неискоренима, а предубеждения глубоко засели в умах, и он, породивший тебя, не мог понять всей важности совершенного акта. Глаза ему застили грубые и незамысловатые желания.
«Ну ты и кончила, ни дать ни взять кошка! Как извивалась вся! Ты, б… та еще штучка!»
Не приемля неумеренного восторга, который мог, чего доброго, ослепить и мой разум, я купалась в блаженстве.
Мой замысел требовал трезвого и зоркого взгляда на факты. Здравое и логическое мышление позволяло мне без эмоций анализировать происходящее, а сердце свое я сохраняла благостным, горячим и чистым.
К мужчине, породившему тебя, я испытывала глубокую благодарность, которая шла целиком и полностью от моего рассудка.
«Я никогда не лгу, а в такой момент — тем более. Ни малейшего чувственного удовольствия я не ощутила. Но вы дали мне много больше, вы даже не можете представить насколько. От всего сердца благодарю вас за содействие, вы положили начало осуществлению моего замысла».
Как же он смешался от полного моего равнодушия к его догадкам и его восторгам!
«Вы меня гоните?»
Я-то думала головой, а у него, невежественного, неразумного и на житейском уровне, и на более высоких, похоть притупила способности к суждению и мышлению.
«Мы больше не увидимся?»
Он объяснился мне. Разохотившись и войдя во вкус, предложил себя на роль любовника.
Он как нельзя лучше сделал, подобно необходимому в улье трутню, дело общей нашей матери — Природы. Это свершилось, и наш краткий союз был обречен, ибо теперь тот, кто породил тебя, мог быть мне лишь помехой и позором.
Ибо я знала, кто я: безымянная и безмолвная поборница извечной благости.
О, что за ночь была, необычайно плодотворная!
XXXIV
Как поздно я поняла, зато уж до самых корней распознала, каков твой ствол, каковы ветви и плоды на них.
Горе мне, я заблуждалась! Каким тяжким бременем навалились на меня мои ошибки в смертный час твоего бунта!
Отец в черном цвете описывал мне первые годы жизни моего племянника, отравленные дурной молвой и злословием — последствиями бегства Лулу.
Твое детство, думала я, никто не очернит и не омрачит. Ты родишься и вырастешь, окруженная только любовью и просветленностью. Ты будешь жить среди людей, которые почтут за счастье быть подле тебя, в процветающем и научно организованном человеческом сообществе. Ты никогда не узнаешь — в это я верила свято — ни нужды, ни неволи, ни рабства. Как же ты могла, как посмела пойти наперекор судьбе?
«Ну-ка дай я потрогаю твой живот, как она там бьет ножкой. Вот увидишь, вырастет балерина. Не сердись, красавица моя, это же так мило — порхать бабочкой и кружиться в кружевной пачке. Да не будь же такой серьезной, таким синим чулком… сколько можно забивать себе голову всеми этими философиями и наполеоновскими планами!»
Еще до твоего рождения Шевалье принял тебя к сердцу как дочь и, не скупясь, подбрасывал похвалы в пламень восторженного чувства, которое он питал к тебе. Порой мне думалось, что он был даже счастливее меня, разделяя со мной ожидание. Широкая его натура грешила необузданностью.
Ни Шевалье, ни Абеляр не могли иначе как через мою откровенность понять, что породило мой замысел, ибо им были неведомы глубинные причины твоего прихода в этот мир. Но и с ними я не нарушила печати молчания, которую сама наложила на свои уста. Мой план требовал не меньше терпения и силы воли, чем скрытности, не меньше отваги, чем решимости. Собственные дерзания не страшили меня — ведь я всегда проявляла осмотрительность. Следуя тропою благости, я исполняла свой долг — долг молчания. В каком счастливом расположении духа смотрела я в вечность и видела славу твою!
XXXV
Я приняла решение перебраться в столицу: пора было поднять паруса и покинуть этот город, омраченный позором Лулу, чтобы окончательно поставить крест на прошлом.
Кроме того, было необходимо обеспечить все до мелочей для твоего развития; с самого рождения ты должна была жить упорядоченной жизнью сообразно науке и гигиене.
«Ты хочешь, чтобы наша балерина выиграла скачки с препятствиями, как кобылка?»
Вслед за мной Шевалье и Абеляр тоже надумали переехать в столицу: на них напала охота к перемене мест, но и привязанность ко мне сыграла свою роль.
«Здесь люди такие отсталые! Они поливают нас грязью. От них разит больничной копотью».
Как только мне удалось получить наследство моего любимого отца, я, распалив в себе до крайности горькую обиду, принялась укладываться. Для книг из отцовской библиотеки потребовалось несколько сундуков. В начале лета я купила билет на экспресс, останавливавшийся только в больших городах. С какой радостью отправилась я в путь, унося во чреве тебя!
Я сошла на Северном вокзале, совсем одна. Шевалье и Абеляр выехали три недели спустя.
Столица насчитывала больше миллиона жителей; для меня, искавшей уединения, такой город подходил как нельзя лучше. Пожив недолго в отеле «Ритц», я купила скромный особняк — наш с тобой будущий дом, — вдали от городской суеты, в тихом месте с чистым воздухом. Я выбрала его, потому что мне понравился сад: зелень — это так полезно для здоровья, для твоих легких! Здесь ты могла развиваться безмятежно, не зная тревог и неуверенности, надежно укоренившись, в спокойствии, необходимом, чтобы взрасти, расцвести и принести плоды.
С какой глубокой верой, с каким нерушимым упованием, смело, но не кичась, приступила я к выполнению этой части моего плана!
В поезде, убаюканная покачиванием вагона, я была наедине с тобой, и всю дорогу ты представлялась мне чудесным пламенем.
XXXVI
Ожидая твоего рождения, я беспрестанно читала и предавалась медитации, освобождаясь таким образом от тенет тревоги и находя убежище в убежденности. Я трудилась над собой все усерднее, поддаваясь, но непредвзято своим склонностям во всех занятиях — научных, философских и гигиенических. Памятуя о слабостях моего тела, я ежедневно совершала часовую прогулку под соснами.
Абеляра привезли в санитарном вагоне, всю дорогу при нем находились Шевалье и фельдшер. Мои друзья сняли соседнюю с моим особняком виллу, трехэтажную, с садом. Абеляр снова занял комнату на первом этаже, но он был так болен, что даже не мог выйти в сад в солнечные дни. Больно было смотреть на этого человека, которого так люто невзлюбила судьба, щедрая для него лишь на жестокие удары и подлые козни!
Шевалье показывал мне маленькие картины, которые на диво умело и тщательно реставрировал Абеляр. С какой поразительной виртуозностью выписывал он недостающие детали старинных миниатюр! Казалось, имитация, чтобы не сказать фальсификация, смогла восполнить пустоты и компенсировать хронологические пробелы в Истории и Искусстве. Сколько похвал я им расточала!
Шевалье передавал мне послания от Абеляра, написанные округлым почерком на узких листках бумаги.
«Мое рождение было для отца и матери самой несерьезной из затей. Они всегда вспоминали об этом как о чем-то вроде розыгрыша. Вы — дело иное, вы совершаете настоящий подвиг! Я разделяю с вами каждый день ожидания!»
Туберкулез отдал Абеляра с двенадцатилетнего возраста в руки докторов, профессоров и фельдшеров. Недуг терзал его дыхательные пути, мучил приступами кашля, удушьем, кровохарканьем и обнаруживал бесполезность множества снадобий, прописанных врачами наобум. Родные же не давали ему продыха своим лечением, так что из детства он вышел изнуренным, не восстановив утраченную часть легких. С тобой, я знала, все будет иначе, твоя жизнь потечет в собрании сверкающих перлов блистательнейшей из культур.
С каким отрадным блаженством часто, очень часто повторяла я свое пророчество и описывала твой будущий жизненный путь!