Год за годом я могла лишь дивиться той неосознанной виртуозности, с которой Бенжамен вознес нетленные основы музыки до апогея высшего очищения.
Мне приснилось, как огромная чешуйчатая ящерица вылезла из печи, где пекли пироги, чтобы унести в жерло, в жар пламени девочку-королеву с тремя коронами на голове: самая большая указывала на ее статус незаконнорожденной. Ящерица запеленала девочку в несколько слоев. А потом засунула вместо боба в исполинский рождественский пирог. Когда же тварь попросила сахару, чтобы посыпать его сверху, пришла пианистка и принесла ей горшочек с надписью: «Философская соль».
XXV
В своем распутстве Шевалье перешел всякие границы и, когда наступил карнавал, веселился, как бесноватый, забыв о том, что дома ждал его прикованный к постели Абеляр. Он накрасил губы, насурьмил брови и нарумянил щеки.
«Уже два месяца прошло, как умер твой отец. Учти, только пугалам от самцов пристал траур».
Моя боль не притупилась со временем и, превратившись в привычную, не переродилась в равнодушие. Ни глубина, ни острота моего страдания не изменились ни на йоту со дня смерти столь любимого мною отца. По своей реальности, позитивности, конкретности боль была сравнима с Физикой, по ощутимости следствий — с Химией. Не внешние факторы порождали ее, но логика, суждение и опыт.
Я хранила память об отце, потому что он был наделен благостью и здравым смыслом. Мне недоставало его безыскусности, словно я лишилась глаза. Как правомерна была моя любовь к нему! Никогда не вкралось между нами чувство, которое не поддавалось бы анализу разума. Я знала, как бесценны были его поступки, его разумные речи, его улыбки, теперь, когда смерть возвысила их до нового качества незримых святынь. Когда мы гуляли с ним однажды за несколько недель до его кончины, он, рассеяв мои сомнения, сказал мне:
«Возможно ли, чтобы двое очевидцев, таких, как ты и я, стали жертвой одного и того же наваждения?»
Да, при всей своей искренности, честности и кристальной ясности ума отец внушал мне абсурдную мысль, что Бенжамен был всего лишь иллюзией.
Сколько ночей провел мой любимый отец в те часы, когда он искал убежища от тоски, сидя за пианино, неподвижный, как статуя, точно в той же позе, что Бенжамен когда-то. Он делал вид будто играет, но кончики пальцев его блуждающих рук не касались клавиш: казалось, он пытался смягчить свою скорбь. И какую несравненную благодать дарила ему эта причуда!
XXVI
Сколько раз в моих снах во время того карнавала, когда резала глаз беспорядочная пестрота его фейерверков, я видела тебя — такой, какой ты будешь.
Мне приснились однажды ночью четыре зверя, неподвижно висевшие в небесах. А ты стояла выше, над ними, на огненных колесах. Ты присматривала за ними, два колеса вращались, но пламя не касалось тебя. Я вдруг заметила, что в руках у тебя веретено и ты прядешь нить, одновременно поддерживая огонь.
Шевалье, поломав голову, решил выступить посредником, чтобы сложилась наконец прелюдия к твоему зачатию.
«Вчера вечером на похоронах сардинки мне попался тот, кто тебе нужен. Этакий племенной жеребчик, слепой и безногий, зато всегда попадает в цель».
Даже говоря о моем замысле, Шевалье выражался непочтительно и ненаучно, впадая в грубость и скотство; я сносила от него чудачества и похлеще.
«Надо тебе написать С., пусть знает, что ты ждешь его в постели, точно кошка, — одна, изнывая от нетерпения и мурлыча от предвкушения. Увидишь, как он упадет на тебя без парашюта. Это тот еще ходок, струи горячей пены так и рвутся из него наружу. Он спит и видит, как бы тебе вставить и задрыгать ногами на манер кузнечика».
Я написала письмо в сухих и предельно ясных выражениях. Упомянула, что, к сожалению, придется повременить пять дней, чтобы мой замысел был воплощен в надлежащее время. Время это с неукоснительной точностью определило мое менструальное кровотечение.
Как было бы замечательно, окажись у меня на теле прозрачные окошки: тогда я смогла бы наблюдать все стадии твоего развития в моем чреве!
Теперь уже скоро, взглянув в суровый лик судьбы, предстояло мне наконец сделать первый шаг к воплощению моего замысла, и с этих пор я удвоила свое благоразумие. Хотя, чисто эмпирически, я знала, что не смогу заранее предусмотреть всех деталей и всех обстоятельств этого судьбоносного часа.
Я уже так любила тебя!
XXVII
С чувством обновления и облегчения прожила я пять предшествовавших твоему зачатию дней, сверяясь с книгами, изучая старинные гравюры и усиленно размышляя. К тому времени я уже знала позы и жесты плотского соития, и для меня перестал быть тайной их скрытый смысл, я познавала тона и нюансы и тщательно их анализировала. Я усмотрела определенную тождественность акта, который мне предстояло совершить, и собственно твоего рождения. Отдаленное, но несомненное родство связывало их. Они воспринимались моей мыслью как две разные и даже с физической точки зрения антагонистические фазы одного и того же явления. Какой счастливой я себя чувствовала, ожидая тебя!
Все ночи, без исключения, ты снилась мне.
В одном из этих снов бойцовый петух с вытатуированным на гребешке дубом, стремительно взвившись ввысь, обернулся Фениксом. Я сыпала ему корм: песок и пепел. Потом ты вымыла руки странной водой, которая не могла ничего намочить, потому что была сухой. Тут появилась лисица, безмолвная, непроницаемая и непостижимая. Пристально глядя на тебя, она осторожно пролила на сырую землю несколько капель ртути, и они, застыв кристалликами, стали серой.
Рассматривая тему в свете чистой истины, я, естественно, задавалась вопросом: должна ли я зачать тебя головою вниз и ногами кверху, в позе распятой? Очень скоро я отказалась от такой мысли, ибо, при всех ее преимуществах, в этой позе могли обнаружиться неудобства для того, кто породит тебя.
Глубинный смысл акта сумела постичь только я одна. Как наивно было бы надеяться, что поймет и он! Он вряд ли способен даже уразуметь его философские, общественные и нравственные категории! Сильная и неприступная, как крепость, в этом эпизоде моей жизни командовать буду я. И моя бдительность станет лучшей гарантией от любого вторжения.
Безграничное свое нетерпение я утоляла бальзамом пророчеств. Только родись, и ты будешь жить в особенном мире, не похожем на тот, в котором живут все! Сколько людей хотели донести до меня истины, но, расцвечивая свою речь параболами, коварно искажали их и тем самым сбивали меня с толку. Но я — нет, я никогда не буду морочить тебя. Всем, что свято для меня, я поклялась в этом.
XXVIII
В ритме моего ожидания прожили те последние дни Шевалье и Абеляр. Шевалье неистовствовал с вечным своим воодушевлением, близким порой к одержимости, Абеляр же держал свое беспокойство в узде мудрости и благоразумия.
Болезнь отлучила Абеляра от мира, в котором жил его друг. От Шевалье я узнавала его взгляды на жизнь. Они делили кров в трехэтажном домишке над устьем реки. Врачи прописали Абеляру ежедневный отдых, а в оставшееся время он реставрировал старинные картины, по большей части миниатюры. На улицу он не выходил никогда.
«Бедняга совсем плох. Чахотка пожирает его легкие и подтачивает силы: душа у него разъедена. Он не в состоянии даже спуститься и подняться по лестнице, так что и в сад больше не выходит. Дышать ему все тяжелее, и каждый вздох кончается удушьем».
Главной темой для разговоров, расцвеченных изысканными выражениями, служило Абеляру, по словам Шевалье, мое материнство. Да, но ведь замысел был мой, я его вынашивала, осуществиться он мог только в моем теле и, хоть и требовал грубого вмешательства извне, зависел только от неукоснительного соблюдения мною законов природы. Абеляр, однако, тешил себя иллюзией незримо быть со мной в ту ночь, когда будет заронено семя.
Я особо остановилась на отсутствии света, совершенно необходимом для всякого оплодотворения. Мать-природа дарит жизнь в полной темноте. Грибы, например, рождаются, пробиваются и растут только ночью. Вот и мой организм, благодаря ночному отдыху, восстанавливал силы и обновлял клетки, которые истощались и разрушались при свете дня.