«У меня пальцы целителя, сейчас как рукой снимет головную боль, до которой я сам же тебя довел своей выволочкой. Цени, какого друга послал тебе Бог! Черт возьми! Повезло тебе!»
LXXIV
Ректор Университета — кто только позволил ему, кто его уполномочил нести такой бред? — прислал нам нелепейшее письмо. Он предоставил тебе право в двенадцать лет выбрать тот университетский курс, который ты сочтешь наиболее для себя подходящим. Как дерзко и нагло ворвался он, непрошенный, в твою жизнь без приглашения и без церемоний!
Мне приснилась ты посреди пруда, у тебя было тело русалки — символ согласия и единения. По берегу пруда металась целая толпа принцесс, все они были нескладные и безобразные. Они взобрались на огромные рога, уселись на них верхом и стали кидать в тебя камни. Тебя забили бы до смерти, но тут вдали появились три королевы с белыми волосами, они были волшебницами и спасли тебя.
Академия гуманитарных и политических наук требовала от тебя двух лекций. Несколько политических партий пытались залучить тебя в свои ряды. Как смешны были все эти торги! Я тревожилась, боясь, что какой-нибудь молодчик из тех, что носили цвета гнева, узнает тебя на улице.
Задетый моим молчанием, профессорский совет Университета направил мне длинное письмо, льстивое и лживое. Они носились с новой блажью: давать тебе уроки по переписке! И вбили себе в голову, что необходимо устроить тебе письменные экзамены в нашем доме, как это сделали их коллеги, когда речь шла о степени бакалавра! Что за шуты гороховые! Шевалье подливал масла в огонь:
«Почему ты не дашь ей выдержать экзамены на степень лиценциата юридических наук — хотя бы из чистого любопытства? Представляешь, девочка станет королевой казуистики и будет из судейских веревки вить!»
Каким легкомыслием, какой непростительной глупостью было бы, если б ты тратила время и силы на профессоров, не видевших дальше своих насестов, высота которых составляла предел их честолюбивых устремлений.
К тому времени, как тебе исполнилось одиннадцать, ты достигла уровня знаний адепта, имеющего годы и годы учебы и труда за спиной. Как я гордилась тобой!
LXXV
Абеляр немного остудил мою кровь, передав мне через Шевалье эскиз, изображавший поединок орла со львицей на фоне раскрытой книги. На обратной стороне было написано:
«Вы правильно делаете, противясь попыткам Университета нарушить покой, в котором живете вы с дочерью. Того чудесного, что в ней есть, академическим кругам никогда не понять. Университетскому образованию не дано проникнуть в истинные тайны».
Несколько дней спустя он написал для меня ночной пейзаж, глубокий, безмолвный. На небосводе сияла сверхновая звезда, огромное, яркое светило, вобравшее в себя тысячи небесных звезд. Внизу он написал тушью:
«Указующий путь светоч Вселенной — скромный союзник мудрости».
Сколько разнообразных и богатых смыслом символов показывал Абеляр Шевалье! Но тот принимал их как доказательства мизантропии друга, а не его духовности. Сколько раз являл он нахмуренные брови его глазам, сколько проклятий швырял с угрюмой злобой ему в лицо!
«Смазанная вазелином юла не кружит так вокруг всего, как он! Вдобавок он старше Мафусаила. У него вместо крови в жилах пресная водица».
Он старался затушевать все то, что составляло превосходство Абеляра, — его воздержанность и благоразумие; он предпочел бы видеть его иным, жадным до жизни.
«Ручаюсь, даже не будь он болен чахоткой, все равно не пускался бы со мной в загулы. Этот тихий хамелеон упивается лишь меланхолией».
Шевалье снова повадился уходить по ночам. На исходе дня Абеляр, по кротости своей все терпевший от друга, помогал ему принарядиться, кисточками подкрашивал лицо, чернил брови и освежал губы с бесконечной заботой.
LXXVI
С двенадцати лет ты сама, без моей помощи, хранила и поддерживала огонь на кругу. Ты с огромным вниманием присматривала за ним весь день напролет, зная, что, если прервется обжиг, это приведет к потере сырья. Ребенком впитав молоко учения, ты была полна преданности, и дело у тебя спорилось. Как быстро ты научилась самостоятельно следить за огнем в горниле! Как умело не давала температуре падать! С какой точностью удерживала пламя на нужной высоте! Ты ведь знала: случись что-нибудь и ты потеряешь так много времени!.. даже если не будет загублен весь замысел.
Как же мудро избегала ты отклонений. Ты так умело поддерживала нужную температуру на протяжении всего процесса, словно внутри тебя был термометр.
Когда сплав в печи раскалялся добела, на волосок от обугливания, ты могла восстановить его, разложив на составные элементы. Я смотрела на тебя в немом изумлении. Я и не заметила, как пролетело столько лет покоя и счастья.
«Мама, а сколько времени затрачивали адепты, чтобы осуществить творение? Сколько лет проводили они, работая у горнила?»
Этот столь неуместный вопрос, заданный тобою, так меня удивил! Он был недостоин тебя! Месяцы работы, годы, десятилетия… быть может, и целая жизнь протекала, но их это не должно было тревожить. Спешка или корысть могли бесповоротно погубить замысел. Это ребяческое нетерпение, к счастью, больше с тех пор не мучило тебя.
Ты отделяла землю от огня, летучее от твердого, и делала это с такой виртуозностью! Ты разлагала, не разрушая. Свойства высших веществ, как и свойства низших ты равно обращала на пользу.
Сколько раз снилось мне, что ты поднимаешься с земли на небо, чтобы потом вновь спуститься ко мне, и странствуешь так, ликующая, свободная.
В подвале всегда лежал на полу никогда не зажигавшийся фонарь с приоткрытой заслонкой. Его погасший фитилек служил предупреждением тем людям, которые, работая, дают увлечь себя нетерпению, становятся переменчивыми, алчными или легковесными.
LXXVII
Ты с пользой для себя вкусила науки в раннем возрасте, но преждевременно, по мнению философов, артистов и адептов. Твоя настойчивость в учении и труды в подвале сделали тебя женщиной новых взглядов, существом, единственным в своем роде, и ты сформировалась так быстро! Великое ликование поселили эти победы в моей душе и наполнили ее счастьем и довольством.
«Да, мама».
Трудолюбиво, упорно выверяла ты истинность магистерия. Без моей помощи ты приняла посвящение через труды адептов — я могла быть при этом процессе лишь зрительницей, но сколь счастливой!
«Да, мама».
Бенжамен шел другим путем, так непохожим на твой. Музыка сразу принесла ему плоды, реальные и всем доступные. Иное дело ты — твой усердный труд был окружен молчанием. Бенжамен колесил по свету, ничем не стесненный в своей гордыне, пожиная лавры, в то время как ты, отказавшись от мирской суеты, добровольно жила затворницей, чтобы в полной мере осуществить замысел. Бенжамен забыл, какую роль сыграла я в его детстве; ты же была благой, честной и главное — признательной.
«Да, мама».
Как удручала меня пагубная переписка между Абеляром и Бенжаменом! Мне не хотелось просить Абеляра положить конец столь нездоровым отношениям. А ведь я могла бы даже потребовать этого и должна была так поступить. Тогда у нас все было бы по-другому. Самым бестактным образом Бенжамен влез исподтишка в нашу жизнь и вмешался в то, что его не касалось, — в твое будущее. Шевалье прочел письма и великодушно оправдал того, кто не заслуживал оправдания, не углубляясь в подробный анализ Бенжаменова сердца: в нем говорили горечь и вздорный нрав.
«Этот парень, Бенжамен, — подранок, он травмирован, это видно по его письмам, как будто ему душу ободрали заживо. Его мать — настоящая бл…, он это знает, а ты не отвечаешь на его письма. Он родился сыном неизвестного отца — и вот теперь проснулся круглым сиротой, второй раз лишившись матери».
LXXVIII
Сколько раз, читая твой тайный дневник, спрашивала я себя, не сходишь ли ты с ума на почве раздвоения личности, не идешь ли ты по этой каменистой почве прямиком к шизофрении. Я никогда ни словом не обмолвилась о твоей «Преисподней», чтобы не углублять трещину в твоем рассудке, расколотом на две противоположные натуры.