Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать.
Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх тысячами небоскребов.
Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом передвижения.
А в городах — движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов. Техника создала новые способы добывания энергии.
Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени.
Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы, группы, отличной от выше стоящих и по костюму, и по образованию, и по привычкам.
Машины почти освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного физического труда.
Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были единственным классом, державшим в руках все нити отечественной жизни. Все они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги, почти сто лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их приветливость.
Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих легких авиэтках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы, запросы, развлечения.
Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими новые понятия, был во многом непонятен Джонсону.
Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах имущества и спорта…
На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать:
— А что это такое?
Ему нужно было нагнать то, что протекло без него в продолжение семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это. Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань времени.
— Агасфер!.. — подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. — Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем… К счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть… и хочу умереть! Во всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть, нескольких забытых смертью стариков… Но и они не поймут меня, потому что они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого…
Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль:
— А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?..
Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с Фредерикой и маленьким Самуэлем… Какие-то нити протянуты между ними… Но как найти их? Крукс!.. Он должен знать!
Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им, как «живым историческим источником» для своей работы по истории революции.
И Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с таким волнением, как-будто ему предстояло свидание с женой и маленьким сыном…
Крукс что-то соображал.
— Сейчас конец сентября… А ноябрь тысяча девятьсот девяноста восьмого года… Ну, да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там же вы найдете и поэта Мерэ… Он писал мне недавно, что едет к профессору Лесли.
И, улыбнувшись, Крукс добавил:
— Очевидно, все вы, «старички», чувствуете тяготение друг к другу.
Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на Ленинград пассажирским дирижаблем.
Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни.
IX. Под звездным небом.
Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала в Пулковской обсерватории. Огромный круглый зал тонул во мраке.
Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели и к площадке для наблюдения, на высоте трех метров. С этой площадки, сверху, слышался чей-то голос.
— … Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по направлению к солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю притяжения солнца…
Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала, когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость. Зачем он пришел сюда? Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же непонятны ему, как и новые слова новых людей? Но отступать было поздно, и он кашлянул.
— Кто там?
— Можно видеть профессора Лесли?
Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы.
— Я — профессор Лесли. Чем могу служить?
— А я Бенджэмин Джонсон, который… который лежал с вами в Гренландии, погруженный в анабиоз… Мне хотелось поговорить с вами…
И Джонсон путанно стал об'яснять цель своего прихода. Он говорил о своем одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире, даже о том, что он хотел умереть…
Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам.
— Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва времени. Нечто подобное испытал и я, так же, как и мой друг Мерэ, — позвольте его представить вам!
Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно оставленной «новыми» людьми, которые восстановили красивый и гигиенический обычай древних римлян поднимать, в знак приветствия, руку.
— Вы что же, тоже из рабочих? — спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало походил на рабочего.
— Нет! Я поэт.
— Зачем же вы замораживали себя?
— Из любопытства… а, пожалуй, и из нужды…
— И вы пролежали столько же времени, как и я?
— Нет, несколько меньше… Я пролежал сперва всего два месяца, был «воскрешен», а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел… как можно дольше сохранить молодость! — и Мерэ засмеялся.
Несмотря на разность по развитию и по прежнему положению, этих трех людей сближала общая, странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать другим.
— Там, — Лесли указал на звездное небо, — время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши столетия?..
— Да, друг мой, — обратился Лесли к Джонсону, — не один вы испытываете оторванность от этого нового мира. Я сам ошибся во многих расчетах!
Я решил подвергнуть себя анабиозу, чтобы иметь возможность наблюдать небесные явления, которые происходят через несколько десятков лет. Я хотел разрешить труднейшую для того времени научную задачу. И что же? Теперь все эти задачи давно разрешены. Наука сделала колоссальные открытия, раскрыла за это время такие тайны неба, о которых мы не смели и мечтать!
Я отстал… Я бесконечно отстал, — с грустью добавил он после паузы и вздохнул. — Но все же я, мне кажется, счастливее вас! Там, — и он указал на купол, — время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши столетия?.. Вы никогда, Джонсон, не наблюдали звездного неба в телескоп?