Литмир - Электронная Библиотека

Густав навострил уши. Он был сейчас не настолько инертен, чтобы не расслышать в словах суперкарго новый акцент. Но разочарования, которые его ослабили и лишили мужества, все еще лежали в нем, как горячие острые куски шлака, образующие бесплодную почву пустоши, —так что эти произнесенные с добрым намерением слова он воспринял как замаскированный упрек по поводу преждевременного и поверхностного изъявления благодарности.

Между тем суперкарго продолжал говорить.

Его голос звучал все более эмоционально и наконец достиг патетической мощи.

Густав не желал стать наивной жертвой этого страстного словоизвержения. Он мысленно проверял накатывающие на него слова... И находил их достаточно хорошими: простыми и лишенными ловушек. Он, как ему казалось, отчетливо понимал, что слышит, собственно, итоговый баланс жизни, который какой-нибудь падший человек, отчаявшийся и не думающий о последствиях, мог бы предъявить неведомому судье, посланному ему Провидением. Такой человек не проверяет почву, на которую падают его заверения, не думает, что искусно построенное им признание в собственной—условной — вине могут просто отшвырнуть в пыль. Он видит—и больше уже не видит,—что ему предъявлено обвинение; но хочет вернуться к той свободе, какую дает незапятнанная репутация... Густав отказывался повиноваться разуму, который готов был поверить в искренность этого яростного, печального, умоляющего самооправдания. Жених Эллены вновь и вновь (с оскорбительной для Другого самонадеянностью) говорил себе, что слушает желающего посмеяться над ним: исполненного ненависти человека, чья откровенность подозрительна и представляет собой — в лучшем случае — средство скрыть собственную слабость или дурные наклонности. Однако, несмотря на такое предубеждение, Густав не находил в словах собеседника никаких двусмысленностей.

Внезапно Густав услышал удивительное: «Если фройляйн Эллена, покинув мою каюту, не дошла до конца коридора, где ее поджидал матрос, остается предположить, что пол под ней приоткрылся и она провалилась вниз. Но произошло это не у меня на глазах. И не здесь, в каюте. Здесь-то пол крепкий и стены надежные».

Мало-помалу Георгом Лауффером овладело изнеможение. Он потерялся в частностях: утверждал, например, что в его каюте не были обнаружены пятна крови. Или—что через тесный иллюминатор никто бы протиснуться не смог. Потом суперкарго вернулся к главному: что его невиновность должна наконец быть доказана... Дело дошло до новых излияний, новых Диких охот. Измученный, испуганный — тем, что его аргументы становятся все менее весомыми, что он не может привнести в расследование ничего ценного, а лишь надеется, что из какого-нибудь закоулка донесется наконец запах тления или тихий вздох человека, очнувшегося от долгого, непостижимо долгого обморока, — Георг Лауффер вдруг новыми глазами посмотрел на себя, на свои ноги и руки, будто скованные цепями весом в центнер. Он понял: поскольку у него уже нет ни голоса, ни мыслей (а свежие силы взять неоткуда), его никому не нужная доверительность, внезапный отказ от сдержанности вызовут у собеседника не сострадание, а презрение. Ах этот горько-сопливый привкус нокаута! Какое простодушие он продемонстрировал, обрушившись со своими откровениями на человека, которого совсем недавно назвал врагом! Неужели он настолько деморализован презрением, которое чувствует к себе самому, что выставил напоказ свое «я», поспешно и поверхностно? Он ведь всегда боялся обнажить самую отвратительную рану в своем сознании. Когда он сделал это, не превратился ли его безупречно-честный рассказ в новую, недостойную ложь? А жестокое испытание, которому он себя подверг, — в фальшивку? Нечистое стремление освободить от гнета себя — вот его вклад в ту дружбу, на которую он надеялся. Если он и вправду хочет выстоять перед самим собой и наконец освободить собеседника от несносного вида чужой маски, ему следует признаться: что он был способен убить Эллену, но в силу непостижимого стечения обстоятельств этого не сделал... Отчетливо, более чем отчетливо видел он в зеркале лицо Зла, свое собственное.

Но Георг Лауффер от него отшатнулся. Произнести вслух слова, которыми он только что думал, значило бы оскорбить добровольного слушателя. К чему это заносчивое разоблачение собственных греховных снов? Не излишне ли — выпячивать преступления, в действительности не совершенные? Разве позволительно взрослому человеку то, что даже для мальчика переходного возраста считалось бы постыдным? Где тот земной судия, что вынес бы обвинительный или оправдательный приговор сокровенным влечениям? И разве не каждый щедро расплачивается за них с удалившимся Неизвестным, впуская к себе губителя всякой жизни, бледного Косаря? О эта борьба с определяющим наши судьбы Млечным путем! Безбрежный безжалостный холод мирового пространства! Какого же человеческого участия ждал для себя Георг Лауффер, дерзко надеясь, что Другой спустится вместе с ним в хаос его плотских желаний? Разве, даже при поверхностном поиске, навстречу им не поднялся бы удушающий дым? Собственная внутренняя вша предстала перед суперкарго с неопровержимой очевидностью. Дурные искажения магического ландшафта души — вот что его удручало. Люди немудрые никогда не поймут, ради чего и почему так рано — с содрогающейся неуравновешенностью молнии — Эллена уплатила свою дань Бесконечному...

Суперкарго ничего другого не оставалось, кроме как сухо забрать назад недавнее объявление вражды. В миг крайнего отчаяния после того, как он замолчал, к нему вдруг пришло озарение. Он быстро и решительно объявил, что хочет провести Густава по трюмным отсекам. Прямо сейчас.

* * *

Они проделали тот же путь, что и в вечер мятежа. Празднично-металлический блеск новой светлой пломбы — на ней отчетливо выделялся рельефный оттиск двух геральдических львов — охранял запечатанную дверь разгромленного помещения. Суперкарго поспешно перерезал веревку, которую уже нельзя было развязать, отодвинул щеколду. Внутри—все та же унылая картина недавнего опустошения. Теперь, когда Густав взглянул на нее более трезвыми глазами, ему показалось невероятным, что за считаные минуты усердной работы протяженная, надежно сколоченная опалубка превратилась в кучу хлама. Можно представить себе, с какой яростью матросы ее крушили...

Георг Лауффер ногой сдвинул в сторону обломки со щепками и сказал, чтобы облегчить Густаву этот момент: «Пустые ящики». Потом открыл дверь в собственно грузовой отсек. Она тоже была закрыта на щеколду.

Холодной затхлостью повеяло им навстречу. Гораздо больше, чем кораблем или морем, здесь пахло пылью. Большое низкое помещение, разделенное несколькими столбами... Густав невольно пригнулся, чтобы не удариться о потолочные балки. Но уклонился он только от смутивших его теней, а не от твердого дерева. Всё это напоминало обшитый нестругаными досками чердак старого амбара... Или мельницу, которая из-за грехов своих бывших владельцев пребывает в призрачном запустении. Холод — какой-то подземный, как в подвале.

Двое мужчин медленно двинулись вперед. Как бы с неохотой оторвавшись от двери. Груз состоял из одинаковых по величине ящиков, ничем не отличающихся от муляжей в первом помещении. Их и разместили почти так же. Нигде ящики не громоздятся один на другой. Каждый имеет свое место на полу, все они немного отстоят друг от друга. Четыре длинных ряда — как на складе каменных блоков — задают определенный порядок. Удобные проходы между рядами. Все в целом оплетено решеткой из реек. Вдоль и поперек и снизу вверх — белые тонкие деревяшки. Перекрестия в изобилии... Только здесь крепежные конструкции были жестче тех, которые бунтовщики обнаружили в помещении с пустыми ящиками, и казались необозримыми. Густаву и суперкарго через каждые несколько метров приходилось перешагивать очередную рейку. По мере приближения к середине трюма их представление о грузовой палубе становилось все более расплывчатым. Ощущение мрачной подавленности, которое им передалось, казалось, исходило уже не от самого этого места. Густав удивился, что у него—несмотря на путаницу белых, матово поблескивающих реек и на скудное освещение — сразу создалось впечатление большо-го пространственного объема, тяжести потолочных балок. Он напрасно искал этому объяснение. Во всяком случае коричневые ограничивающие плоскости после считаных минут, потребных для привыкания, стали какими-то нереальными—превратились в едва различимый фон для светлых ящиков и опалубки.

45
{"b":"261509","o":1}