* * *
Проход, трап, коридор, от которого ответвляются каюты... Эллена вошла к Густаву. Он лежал на койке одетый. Что ему еще оставалось в этом тесном пространстве? Зажженная свеча раскачивалась по эллиптическим орбитам, чадила. Иллюминатор не пропускал светлого лунного сияния. Этот бычий глаз ослеп, полностью погрузившись в море.
— Скучно, — сказал Густав. — Нельзя ни читать, ни заняться чем-то другим. Я долго вглядывался в подводный ландшафт. Ни одна рыба так и не показалась. За все время—ничего, кроме гневно клокочущих пузырьков, стремящихся кверху.
— Тебе здесь внизу не страшно? — спросила девушка.
— Нет, — ответил он,—только стены как-то перекосились. Порой я закрываю глаза. Тогда мне легче понять, что такое килевая или бортовая качка.
Он поднялся и предложил Эллене занять его место. Сам же присел рядом, на край постели.
— Дыхание утратило естественность, — заговорил он снова. — Чтобы дышать, теперь нужно прикладывать усилия. И вообще, трудно удержаться в любой сознательно выбранной позе.
Между тем шум над ними не прекращался. Вода периодически окатывала палубу. К этому примешивался непрерывный усыпляющий гул: многообразные, но сливающиеся в один голос напевы урагана. Деревянный корабль был большим резонатором: содрогаясь, он распространял звуковые колебания.
—Как человеческий хор, поющий где-то далеко,—сказал Густав. — Мне это еще раньше почудилось. Будто я стою между холмами соборных сводов. В Данциге, в Мариенкирхе, я однажды пережил что-то подобное. Снизу — а может, от самих сводов, похожих на глиняные насыпи, — доносится музыка. Звуки не имеют зримого образа.
— Но ведь под нами никто не поет, — испуганно перебила Эллена.
—Я просто вообразил себе это. — Густав уставился в движущееся по кругу пламя свечи. — Впрочем, другие тоже слышали пение, — добавил он, помолчав. — Пение воды или корабля.
— Нет, — сказала она, — твои глаза расходятся в разные стороны. Ты не в себе. Мне страшно. Человек не приспособлен для жизни в воде. А ты живешь в воде. Твое окно смотрит в океан.
— Человек приспосабливается ко всему, что выпадает ему на долю, — сказал Густав. — Жить в воде — еще не самое худшее. Если бы наш корабль сейчас, обезумев, ринулся в глубь океана, чтобы приблизиться к центру Земли—следуя зову материи, как, например, этот металлический подсвечник, — роль наша была бы такой же, как у команды какого-нибудь суденышка поблизости, не устоявшею перед ураганом. И ведь те люди не особенно отличаются от нас. Они теплые—пока дышат. Состоят из сладкой плоти и горьких мыслей. Ну и конечно, из чувств. Воспоминаний о любимой. Слез и проклятий. Так вот: юнгу с того корабля—только потому, что у него молодые, нежные на вкус внутренности — сожрет хищная рыба. Предварительно вспоров ему брюхо своим резцом. Высокочтимые судьи не возмутятся таким убийством. У них и без того хватает забот — проклинать порочные вожделения собратьев по человеческому роду. А против голодных божьих тварей и против семени, жаждущего распространиться повсюду, они в любом случае бессильны. И вообще: ландшафт за этим темным стеклом не ночнее тех горестей, которые мы глотаем под более светлым небом.
—У тебя, Густав, мутится рассудок, — чуть слышно возразила Эллена. — Мне хочется взять тебя за плечи и встряхнуть.
— Наш кок, между прочим, тоже слышал пение, — продолжал Густав, — и сам рассказал мне об этом. Специально приходил сюда, чтобы рассказать. Он клялся, что точно распознал: то были женщины, молодые женщины, которые очень медленно, почти не разжимая губ, выпевали слог за слогом.
— Мне жутко с тобой, — сказала Эллена.
— Я и раньше подозревал, что внушаю тебе тревогу, — отозвался Густав. — А между тем я уверен, что отношусь к числу вполне заурядных людей. В этом легко убедиться: всему внутри меня отведено такое же место, как у других. Я тоже умру, если мне перерезать вены на запястьях. И я не испытываю симпатии к реальностям, которые меня разочаровывают или огорчают.
— Ты печалишься, — сказала она.
— Нет, — ответил он, — это просто реакция на движение, которое так безоговорочно здесь возобладало. Для меня места не остается. Я даже не ощущаю себя. А если и ощущаю, то разве что в случайной функции наблюдателя. Когда кто-то говорит в микрофон радиопередатчика, его ничтожный — один из миллионов таких же — голос воздействует на мембрану. И электрический ток внимателен: он готов постоянно порождать колебания, чтобы они распространяли в электромагнитном поле эти ничтожные звуки. Но мы обманываем себя, если полагаем, что такой факт свидетельствует о покорении человеком электроэнергии. Или — о раскрытии ее тайны. Настоящее существование электроэнергии — рядом с такими феноменами. Но она ничему не удивляется. Кристаллы, металлы, планетарная система атомов — все они смотрят на высокомерие человека как бы глазами животных. Материя и ее душа пока еще даже не почувствовали вкуса к независимому существованию; что уж тут говорить о голосе, который приходит, чтобы почти тотчас развеяться! Мироздание не выламывается из своих законов, но считать это великой победой человечества просто смешно.
— Что общего между этим рассуждением и твоим состоянием?— спросила Эллена.
— Печаль, — сказал он, — это чужой голос, которому я повинуюсь: как повинуются голосу человека меняющиеся токи.
— Ты страдаешь, — сказала она просто. — Но отчего?
— Использованные мною сравнения можно поставить и в другой контекст, или в другой ряд, — сказал он. — Миллиарды ушей слышат волшебную мелодию, лживую или истинную, — мелодию всеобщей печали — и подпадают под ее власть. Реально наличествуют только скорбь, страсть, смерть. Но они, как лучи, распространяются в беспредельности, рассеиваются во все стороны. Все лучи — и известные, и неизвестные — выпевают изнуряющий ритм: эту мелодию гибели. И всякий, кто раскрывается ей навстречу, опускается на дно, сгорает, гибнет. Возможно, это самое изощренное достижение Высшей силы — что ее тихий голос присутствует повсюду. И мы, ее слуги, в любое мгновение призваны сразу ко всему. Но мы часто уклоняемся. Замыкаемся в себе. Только разве бываем мы настолько здоровы или неуязвимы, чтобы нас не могла коснуться боль? Разве освобождаемся хоть на миг от опасности смерти? Или разве здесь когда-нибудь воцаряются мир и справедливость, разве положение вещей бывает настолько безукоризненным, чтобы мы, успокоившись, выпустили из себя печаль?
— Это только теория, объясняющая, как страдание — со звезд или еще откуда-то — переходит на Землю, — сказала она.
—Да, но я не хочу... — тут Густав осекся.—Я согласен переживать все это, но хочу оставаться хорошим, как материя, не ведающая собственной глубинной сути. Я хочу выстаивать рядом с собой, когда вскрикиваю или в судорогах падаю на землю. Я не готов, чтобы кто-то проверял, отношусь ли я к полезным или к вредным представителям человеческой расы. Я, раз уж получил собственное бытие, хочу устроиться в нем как мне заблагорассудится. От того голоса я уклониться не могу. Я тоже, повинуясь ему, колеблюсь, содрогаюсь. Но не желаю переживать это так, как переживает любой заурядный человек.
— Да ты плачешь! — вырвалось у нее.
— Вижу, — сказал он, — но мне это безразлично.
— А мне нет, — сказала она.
— Что ж, это справедливо, — откликнулся он, внезапно переменив направление мыслей. — Ведь причина моих слез — ты.
— Не понимаю! — В ее голосе звучало отчаяние.—А ты не вправе говорить со мною загадками.
— На корабле есть некий господин суперкарго, — объяснил Густав, — и вчера ты куда-то исчезла с ним: вас не видели с полудня до вечера. Происшествие, конечно, естественное. И наверняка у тебя имелись причины, чтобы так поступить. Но я-то все это время давился горькой слюной. Не думай, будто я в чем-то заподозрил тебя или копил упреки; нет, для меня речь идет лишь о том, чтобы что-то преодолеть или по-новому взглянуть на свою судьбу.
У Эллены потемнело в глазах. Почти теряя сознание, она сказала: