– Сказано тебе, потом приходи! – крикнул он напоследок. Очевидно, Степаныч чувствовал себя облеченным властью и намеревался как можно более от нее вкусить. Люсе забавный старик напомнил Ивана Тимофеевича, и она улыбнулась, подставив лицо теплым каплям дождя. Здорово было бы увидеть его снова – но, конечно, уже после того, как ее, Люсю, примут в училище! Если примут, конечно.
Разумеется, ее приняли, но Ивана Тимофеевича она уже не увидела. Он не пережил блокады. А Люся попала в класс легендарной Агриппины Вагановой, выпустившей в свое время Семенову, Вечеслову, Уланову, Дудинскую.
– Агриппина! Агриппина – зверь! – пугала Люсю соседка, девочка с непомерно длинными, как у жеребенка, ногами и руками. – Знаешь, она какая?
– Да ты-то откуда знаешь? – дернула плечом Люся.
– Вот знаю! Самый строгий педагог! Моя сестра у нее училась до войны, только вылетела. Она говорила, что у старухи Агриппины вечно всякие любимчики и что у нее бритв и иголок полон рот!
– Тем лучше, – пробормотала Люся. Еще девчонкой она умела полагаться на собственное впечатление. Агриппина Яковлевна не показалась ей «зверем». Не старуха, просто женщина. У нее были необыкновенно живые глаза.
Время показало, что правы были и Люся, и та девочка-«жеребенок». Ее, кстати, тоже приняли. У Агриппины был полон рот бритв и иголок, язвительные словечки и колкие замечания так и сыпались из него. Действительно, у нее были любимые ученицы, но им приходилось еще тяжелее, чем всем остальным. Ваганова не щадила тех, в ком разглядела талант. Впрочем, со всеми она вела себя по-разному. Рыжеволосую, хорошенькую Мариночку Колчанову, с которой Люся подружилась, например, нещадно донимала насмешками, от которых розовенькая Маришка бледнела перламутровыми пятнами и старалась, старалась, как только могла. Девочку-«жеребенка», боявшуюся ее больше всех, Агриппина ставила всем в пример исключительно за исполнение самых элементарных упражнений, хвалила по самым незначительным поводам…
– А вот посмотрели все, как у Надюши великолепно получается demi pliй! В чем дело? Кто смеется? Это очень, очень важно! Полуприседание, к вашему непросвещенному сведению, развивает ахиллесово сухожилие, а нам без него никуда в классическом танце! Молодец, Надюша!
«Жеребенок» прикусывала губу и старалась, старалась, как только могла, чтобы в другой раз Агриппина похвалила ее за что-то более существенное!
И только для Люси у Агриппины не было ни насмешек, ни похвал. С ней педагог обращалась по-деловому сухо. Впрочем, Люсю это обстоятельство вполне устраивало. Она ведь пришла сюда учиться танцу, так к чему сантименты, не так ли? Тем более что однажды она узнала истинную подоплеку такого отношения. Разгневавшись на одну ученицу – та посмела сетовать на несправедливость Агриппины, надо же! – Ваганова заметила своим фирменным, убийственным тоном:
– Я? Я к вам несправедлива? Деточки, да вас надо гонять день и ночь, до кровавого пота, до полусмерти, потому что ни одна из вас не работает в полную силу! Ни одна – кроме, разумею я, Ковалевой! Вот ее-то не погонять, а удерживать нужно, видела я таких, как она, что прежде времени израбатываются!
Но, кроме канонического освоения приемов хореографии, Агриппина требовала от учениц осмысленности. Она приучала девочек не просто четко копировать то или иное движение, но понимать его внутреннюю сущность и красоту, осознавать, как именно работают мышцы, выполняющие это движение, уяснять, почему один нюанс способен придать исполнению неизъяснимую прелесть, а другой – неуклюжесть и нелепость.
Ее наставления падали на благодатную почву – во всяком случае, это касалось Люси. Она танцевала со страстью, знакомой только пьяницам и игрокам, но не влюбленным. Страсть влюбленных преходяща и неверна. Люсина же душа принадлежала только балету. Весь окружающий мир, который недавно еще казался непостижимо огромным, сузился до одной сверкающей точки, до острия иглы, и устоять на этом острие можно было только relevé[2]. А вокруг острия клубился плотный туман, и ничего в нем нельзя разглядеть, да и надо ли?
Это ощущение острия разрослось и, если так можно выразиться, обострилось после смерти отца.
Он умер быстро, ни дня не болея. Веселый, выходил как-то вечером из ванной в своем махровом, кирпично-буром халате, который Люся в детстве называла «медведёвым». Он так и не успел еще причесать редких светлых волос, они нимбом стояли вокруг обширной лысины, когда, охнув, отец схватился за грудь и мягко осел на сияющий паркет.
На похоронах Люся не плакала и только косилась на рыдающую мать. Ту вел под руку ученик отца, красивый блондин. Звали его, кажется, Гриша. Он в последнее время часто бывал у них в гостях, даже тогда, когда отца дома не было, пил с матерью чай, далеко отставлял мизинец с холеным ногтем. Мать в его присутствии обретала какой-то новый, захлебывающийся смех, и вот теперь ее рыдания в точности походили на этот смех. Смех и рыдания были не то чтобы лживы, в них таилась искусительная полуправда, и Люся думала, что есть кто-то, кто знает всю правду, и он придет, и принесет ее, но когда? Рано или поздно это произойдет, думала Люся, поднимая лицо к небу, по которому наперегонки неслись темные снеговые тучи. Ловила себя на этой мысли, удивлялась ей. Кто придет? Какую правду? И снова запрокидывала голову. И начинался снег.
Смерть отца сделала ее одержимой. Дома было больше нечем заниматься, не с кем говорить. Там, за овальным столом в гостиной, за столом, озаренным низко подвешенной люстрой, все чаще обнаруживался Гриша. Он пил чай из отцовской чашки – огромной чашки с незабудками, на выпуклом боку надпись золотом «С днем ангела!». Отец, бывало, пил непроглядный, деготно-черный чай, Гриша жеманно прихлебывал заправленную молоком бурду, сахара клал восемь кусков. Люся быстро пересекала гостиную. Ее никто не замечал.
В первом классе, после нескольких месяцев обучения, она в первый раз вышла на сцену Кировского театра – птичкой в свите Феи Весны. Во втором классе получила роль белочки в «Морозко» и снисходительную похвалу критиков. Потом была партия куколки в «Щелкунчике».
– Чеканно! – сказала ей после спектакля Агриппина. Это была высшая похвала. – Я тебя раскусила, Ковалева. Ты должна быть всегда на виду! Без внимания ты зачахнешь!
А в восьмом классе она уже танцевала в «Щелкунчике» Машу. Стояла за кулисами, поеживаясь, какой-то знакомый холодок щекотал ей позвоночник. Вдруг краем глаза приметила какое-то движение… В темном углу шевельнулись две темные фигуры, полуобнявшись, склонив друг к другу головы, они смотрели на нее… Одна из них была похожа на Ольгу Александровну, вторая – Агриппина? Но она же умерла? Не успела удивиться, пора было выходить. Не выходить – вылетать. И она вылетела.
Кое-что, разумеется, не вышло. В конце второго акта не получился финальный вынос за кулису. Люся стала съезжать с рук партнера, он ее не донес, опустил на виду у зрителей. Потом они отрабатывали эту поддержку, но Люся не была в партнере уверена и обрадовалась, когда его заменили. Она даже имени его не запомнила. К этому моменту среди коллег у нее сложилась вполне определенная репутация. Гордячка, зазнайка, внучка своей великой бабушки! Люся не могла не слышать, что говорят о ней, но ей было все равно. Она по-прежнему дружила с Мариной Колчановой. Рыжеволосая Маришка звезд с неба не хватала. Она была приземистой, с тяжеловатыми ножками. По счастью, Колчанова обладала своеобразной мягкой пластикой и выразительной мимикой. Чего Марина не дотягивала в танце – то добирала эмоциями. Этого хватало для того, чтобы ее пропускали на сцену, а уж показать товар лицом она умела. Впрочем, танцевала Маришка слишком старательно для того, чтобы продвинуться дальше вторых ролей.
На выпускном экзамене Люся исполнила не тридцать два, а сорок восемь fouettй, и экзаменационная комиссия впервые в истории ЛХУ расщедрилась на пять с плюсом. Но своей экзаменационной оценкой Людмила Ковалева интересовалась мало, гораздо более обрадовало ее зачисление в труппу Кировского театра. Она пришла туда с репутацией технически безупречной балерины, быть может, излишне сдержанной и малоэмоциональной. Критики называли Ковалеву «последней ученицей Вагановой» и замечали, что она вполне усвоила фирменный aplomb Агриппины – точную постановку спины и плеч и горделивую осанку. Но главным Люсиным козырем был, конечно, прыжок, ее феерический grand jetи, когда она зависала в воздухе, словно земное притяжение не имело над ней власти. А основной свой недостаток она видела отнюдь не в сдержанности, сдержанность была лишь изнанкой технического совершенства… Уже многие примечали, что Маша в ее толковании – не девушка, а ребенок; что никто еще не танцевал одиннадцатый вальс в «Шопениане» так по-детски непосредственно; что мир не видел еще Жизель такой юной и доверчивой… Говорили о новой, необыкновенной манере исполнения. На самом же деле все объяснялось гораздо проще. Многие тайны открылись Люсе за время обучения в училище, но одна осталась за семью печатями – тайна женственности. Пока ее товарки созревали, округлялись, пробуждались для любви, чувствовали в себе горячее биение крови, Люся оставалась все той же худенькой девочкой, прелестным андрогином. Сама она не тяготилась отсутствием у себя внешних признаков наступающей зрелости, напротив, считала это весьма удобным для себя – впрочем, ее устраивало все, что не мешало балету. Рядом с ней не было взрослого человека, женщины-друга, которая бы беспокоилась за нее. От матери Люся отдалилась.