Наталия Ломовская
Лик избавителя
© Кочелаева Н., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Часть 1
Вязкая сладость, нежная кислинка, медовый аромат, винный запах, оскомина. На первом месте любимый, редкий, короток его срок, им никогда не пресытишься – «белый налив». Ранние яблоки, еще слаще они от теплых вечеров. Потом идут легкомысленные летние сорта – по-детски щекастый «мальт» и «лазурная мелба», пахнущая розой. Но быстротечно лето в России, приходит пора осенних сортов, и среди них главный, конечно, «пепин шафранный», в просторечии – «шафран». С этим надо осторожно, если его рвут слишком рано – кислятина, если же яблоко перезрело, лучше и вовсе не бери, его словно вату жуешь. Но по-царски награжден будет тот, кто потратит время и разыщет в осеннем рыночном изобилии тот самый, единственный правильный, в меру вызревший «шафран». Сожми в кулаке небольшое скуластое яблочко, зажмурься, вдохни пьянящий дух – в нем нежная осенняя грусть и обещание будущей весны, и ты встретишь ее со всеми, а как же, иначе и быть не может…
Еще есть «славянка». «Славянка» – яблоко крепкое. В этом плоде – строгая северная печаль, ведь дозревать ему до настоящего вкуса не на родной ветке, а в темном ящике. Когда-то эти ящики набивали соломой, а нынче – бумажной трухой. И радостно бывает среди зимы, когда за окном воет ветер и кажется, не взойдет больше солнышко, нашарить в шуршащем ворохе желтое, восковое, светящееся изнутри, словно в нем зажгли свечечку, благоухающее яблоко сорта «славянка». Последнее, всегда с порчей, с червоточинкой, долежит аж до Нового года, а там придет пора зимних, уложенных на хранение в кладовку. Крупные сахаристые «амариллы», соломенного цвета «голд», пряный «кортланд» с фиолетовым румянцем, сочная «беркутовка»… Но однажды все яблоки выйдут, и придется идти на базар, прицениваться к лакированным чужеземцам. Виновато выпытывать у торговца название сорта, а он и сам не знает. Качает головой, продолжает гортанно напевать что-то, и его полуприкрытые блестящими веками темные, чужие глаза хранят, кажется, какую-то древнюю тайну, куда там ты со своими глупостями, с яблоками!
Она долго не могла принять в душу глянцевых чужаков, но понемногу свыклась с ними, стала узнавать в лицо, заучила имена – «ред делишес» похож на «джонатан». Плод словно сердце, и семечки внутри, в открытых гнездах, тоже будто маленькие сердца. У «голден делишес» белоснежная мякоть грубовата, но вкус превосходный. Еще были такие имена: «Гала», «Фуджи», «Рихард», «Старкинг», «Джонаголд», «Пин Леди»…
И, выбирая яркие лакированные плоды, вежливо отстраняя руку торговца, с подозрительной церемонностью подсовывающую, не иначе, порченый товар, она все вспоминала, что где-то, когда-то, в каком-то саду яблоки были не больше горошины, а на вкус – как трава. Было ли это в Парголово, где родители снимали на целое лето дачу? Домик в две комнаты. В одной из них жила хозяйка, серолицая женщина, платок повязан домиком, очи долу, в кармане платья слипшиеся в разноцветный ком леденцы-монпансье. Про нее говорили – бывшая монашка, и это необычайно вязалось с ее платком, с цветом лица, даже с леденцами, даже с тем ароматом, что сопровождал ее повсюду. Тонкий, стойкий аромат. В хозяйкиной комнате на полу, на расстеленных газетах, сушились яблоки, и все вокруг было пропитано яблочным духом. Стоп-стоп, значит, это было не там, не тогда. Должно быть, потом, в Омске, где были в эвакуации. И там снимали «комнату с хозяйкой», но та хозяйка была совсем другого рода – говорливая, румяная старушка. Имя первой хозяйки забыто навек, имя второй прикатилось, подпрыгивая, из незапамятной дали – Евдокия, баба Дуся, окающий говорок, Омск, яблоки, все округлое, словно веселые красно-синие мячики. Баба Дуся собирала в подол передника эти зеленые яблочки-паданцы и ела, деликатно держа за хвостики, макая в крупную серую соль. Девчонку постояльцев потчевала от души.
– А ты не брезговай, не брезговай, здоровее будешь! Вот я старая, а у меня, гляди-ко, какие зубки – а все с яблок да с сольцы… И ты попривыкни-ко…
Отказываться было неловко. Челюсти сводило, а потом она и правда попривыкла, и зеленые яблоки с солью стали казаться вкусными.
– Как можно! – ужасалась мама. – Люся! Ты ведь захвораешь от этих паданцев! Николай, прикажи своей дочери, меня она ни во что не ставит, все время убегает, прячется, исчезает куда-то… И так все кувырком, так еще чего не хватало, заболит вдруг живот накануне первого сентября!
А ведь до первого сентября оставался еще почти месяц, и чистенькие тетради уже лежали в красном ранце… Ох, уж это вечное «живот заболит»! Мама уделяла слишком много внимания вопросам пищеварения дочери и, чуть что, микстур не жалела!
Отец Люсе ничего приказать не мог и улыбался виновато. Он тоже пробовал так есть – яблоки с солью, и ему понравилось. Но и жене возразить не смел и только смотрел на нее снизу вверх. Снизу вверх, потому что был ниже ее ростом, а улыбался виновато потому, что ему всю жизнь было перед ней неловко, перед своей женой. Она ведь молодая, его Александра, моложе его почти на целую жизнь, и красивая, высокая, умеет наряжаться, чудесно поет, божественно готовит, подарила ему дочку, солнышко ясное на склоне лет… Молодость свою ему отдала – как Ависага царю Давиду, такую бы холить, баловать, с рук не спускать, а все как-то неладно складывается. Вот и война некстати. Так и жил, все время будто оправдываясь, находя успокоение в работе…
Когда началась война, отец порывался уйти на фронт добровольцем – может, хотел сбежать таким образом от постоянного чувства вины? Но его не взяли, конечно, и он вернулся. В сердцах швырнул вещмешок (раздобыл где-то, сам собирал, даже при этом насвистывал что-то лихое) в угол кабинета, закосолапил, затопал по ковру.
– Не берут, – пожаловался вслух неизвестно кому. – Надо же, не берут. Сказали, заслуги. Сказали, меня надо беречь. Но я-то знаю. Это потому, что я – старый. И больной.
Люся хотела прыгнуть с дивана ему на спину, как любила делать, но мама ее удержала, ухватила за подол, тихонько вытолкнула из кабинета и прикрыла высокие двустворчатые двери. Стала говорить отцу что-то своим тихим, красивым голосом. Подслушивать было нехорошо, и Люся отошла в сторонку, не очень, впрочем, удаляясь. Сделала вид, будто ее интересует портрет, висящий на стене, тысячу раз виденный. На портрете была бабушка, папина мама, в наряде непостижимой красоты. Юбка совсем короткая, пышная, на гладко причесанной голове какие-то перья, ножки сложены крест-накрест, обуты в белые туфельки, обхвачены блестящими лентами. Вздохнув, посмотрела на свои ноги – толстенькие култышки. Рубчатые чулки сбились под колени, круглая резинка жмет. У тупоносых башмачков перетерся ремешок.
– В конце концов подумай о ребенке… – донеслось из кабинета.
«Ребенком» была она, Люся. Еще разок вздохнула, попыталась встать на цыпочки, как бабушка на другом портрете, что висел в кабинете отца. Немножко получилось. В кабинете мама засмеялась, сквозь слезы, но счастливо, победно. Значит, можно возвращаться, теперь, наверное, не побранят.
И в самом деле – мама схватила за плечи, затормошила, намочила слезами, защекотала пушистыми, выбившимися из высокой, валиком надо лбом, прически волосами.
– Уезжаем, Люсик, далеко-далеко…
– Куда?
– В эвакуацию.
Слово было непонятным и неприятным, как будто пищит и грозится ужалить злое насекомое. Минуту же хорошего настроения следовало использовать с выгодой для себя.
– Мам, а ты мне купишь юбочку? Такую, как у бабушки на картине? И туфельки с лентами!
– Это не туфельки, а пуанты, – ответил Люсе отец. – Будущие школьницы такие не носят, а только балерины.
– Кто?
– Балерины. Те, кто танцует на сцене, – и отец смешно развел руки врозь, изображая знакомый, но такой нелепый в его исполнении жест. – А пачка – юбка так называется, поняла? – пачка у меня сохранилась. Как-нибудь я тебе покажу, если будешь послушной девочкой.