Казалось бы, многое было смешно. Но опять людей снимали с работы, заставляли публично каяться на собраниях в своих «грехах». Эти травля и унижения были похожи на времена средневековой инквизиции, когда фанатики католической церкви объявляли «еретиками» больших ученых-первооткрывателей, таких, как Галилео Галилей и Джордано Бруно. Инквизиция даже сожгла Бруно на костре. В Москве до этого еще не дошло, но кампания обвинений была глубоко продуманной психологической базой для многих последующих гонений на интеллигенцию, в первую очередь – на еврейскую.
В один из вечеров зимой 1948 года к нам на квартиру кто-то позвонил, отец взял трубку и сразу побледнел: ему сказали, что во время поездки в Минск погиб актер Соломон Михоэлс – его задавила грузовая машина. Среди советской интеллигенции это было громкое имя. Мой отец лечил его и его жену.
Михоэлс был великим актером, известным во всем мире, он руководил Московским еврейским театром. А кроме того, он был председателем Еврейского антифашистского комитета. Этот комитет был официально организован советским правительством во время войны. В те тяжелые для страны годы Сталин всячески пытался привлечь на свою сторону американского президента Рузвельта. Чтобы показать свою лояльность к евреям, он разрешил организовать Еврейский антифашистский комитет и даже послал Михоэлса в Америку, чтобы повлиять на общественное мнение американского народа и этим ускорить вступление Америки в прямую войну с Германией. Михоэлс своими речами и выступлениями перед американцами, особенно перед евреями, действительно повлиял на настрой людей и собрал для Советского Союза большие денежные пожертвования. Но после войны Еврейский антифашистский комитет стал правительству не нужен и даже опасен, потому что у его членов были широкие международные связи. А это считалось преступлением.
На другой день сразу распространился слух, что смерть Михоэлса не случайность, а подстроенное убийство. Многие догадывались, что приказ убить его исходил с самого-самого верха. Смерть Михоэлса легла зловещей тенью на евреев и на всю интеллигенцию.
Почти в то же время прошла сессия Академии сельскохозяйственных наук. Никому бы до этого не было дела, если бы на ней не стали громить ученых за «преклонение перед западной наукой». Агроном Трофим Лысенко выступил с критикой западных ученых XIX века Вейсмана, Менделя и Моргана, основателей науки о генетической наследственности. Он доказывал, что наследственностью можно управлять, и требовал восстановления приоритета русской и советской науки. На самом деле Лысенко был реакционной фигурой, подставным лицом Сталина, его «избрали» президентом Академии. А в газетах и на партийных собраниях институтов началась новая политическая кампания – против «вейсманистов-морганистов» и за приоритет русской и советской науки.
Пока что нас, студентов, это не касалось. Но вдруг, неожиданно, все достижения медицины стали ставить в заслугу Павлову, крупному русскому физиологу, умершему в 1936 году. Из него сделали советского научного бога Саваофа (древнее языческое божество, которому до крещения поклонялись славяне). Сам Павлов был религиозный интеллигент и терпеть не мог советскую власть. Указания об усилении значения Павлова для советской медицины шли свыше – от Центрального Комитета партии и райкомов, а оттуда – в партийные комитеты институтов. Во всех этих инстанциях не было ни одного ученого: партийные неучи давали указания профессорам – что делать, как говорить, что преподавать. Теперь на лекциях и занятиях все стали, как попугаи, повторять: «павловское учение», «павловские идеи»… И нам, студентам, вменялось в обязанность на семинарах ссылаться на труды Павлова, которые мы никогда не читали.
Как ни мало мы знали и понимали, но не могли не удивляться – что произошло? К имени Павлова каждый день стали добавлять русских докторов прошлого – Сеченова, Боткина, Захарова, Филатова, их стали превозносить и цитировать. В учебниках все иностранные фамилии заменялись на русские, под разными «научными» объяснениями. Ходили бесконечные анекдоты. Остряки фамилию Эйнштейн (в переводе – «один камень») переделали на «товарищ Однокамушкин»; а рентгеновские лучи были открыты вовсе не немцем Рентгеном, а русским попом, который сказал своей попадье: «Я тебя наскрозь вижу».
Студенты-евреи стали, оглядываясь, собираться группами и рассказывать друг другу новости и анекдоты. Тогда все боялись доносчиков-«стукачей», и я инстинктивно сторонился тех групп – чувство предосторожности подсказывало мне, что лучше не быть замешанным ни в какие групповые интриги. Но моя подружка Роза была очень коммуникабельна, она все и всех знала и многое мне рассказывала, когда мы бывали вдвоем. А вдвоем мы бывали все чаще. Общественные настроения и интриги вихрем вились вокруг нас, но сами мы были в вихре любви – нас больше всего на свете занимала любовь, она была интересней всех кампаний и настроений. Наша любовь уже не была секретом для однокурсников, девушки из группы меня поддразнивали, Борис тоже посмеивался надо мной, а я за это на него дулся. После учебы (а иногда – вместо нее) мы с Розой шли целоваться на скамейках в парках или в кино.
Однажды, прижимаясь ко мне всем телом, Роза сказала с игривой улыбкой:
– Я хочу сказать тебе что-то: я ведь уже не девушка – у меня был любовник.
Это еще больше подогрело мои желания – я-то еще был девственником. Мы горели нетерпением предаться настоящим любовным утехам, но негде было – мешали квартирные условия. Мы мечтали: вот если бы родители куда-нибудь ушли…
Тем временем в кампании за приоритет выдвинулся новый «корифей науки» – биолог Бошьян. Большими тиражами напечатали его книгу. Он утверждал, что умеет управлять наследственностью и может изменять гены по своему желанию. Как он до этого додумался? Ведь тогда еще вообще не была открыта структура ДНК (дезокси-рибнуклеиновой кислоты) – генетической основы наследственности. Но если кто сомневался в «открытиях» Лысенко и Бошьяна, тем приклеивали кличку «вейсманистов-морганистов», а это было равносильно позорному клейму инквизиции.
И вот в этом и обвинили профессора Бляхера, одного из лучших наших лекторов, тоже еврея. Мы были обескуражены, когда однажды вместо него на кафедру поднялась какая-то моложавая женщина. Это была присланная из Курска преподавательница по фамилии Маховка – малограмотная, но зато русская и член партии. На свою первую лекцию она накинула на плечи двух чернобурых лис. Уже одним этим она вызвала в нас негативную реакцию и показалась нам претенциозной. А когда вместо лекции она открыла газету «Правда» и стала читать нам тексты статей о приоритете русских и советских ученых, мы окончательно убедились – кого мы потеряли и что приобрели. На клочке бумаги я написал эпиграмму:
Ах, как жалко и неловко:
Вместо Бляхера – Маховка;
На плечах у той Маховки
Две лисицы, две плутовки,
Но ума у той Маховки
Столько, сколько у морковки.
Я показал эпиграмму Розе, она засмеялась чуть не в голос и послала эпиграмму по рядам студентов. Видно было, как вся аудитория колыхалась, читая. Но подпись я не поставил.
По слухам, еще оставалась слабая надежда: может, на защиту наших профессоров встанет гигант науки Гамалея – мировой авторитет. Но вместо этого в девяносто лет он вступил в партию большевиков. Газеты раздули этот факт как триумф советской идеологии. Секретарь Центрального Комитета партии Жданов сказал: «В наше время все пути ведут в коммунизм – почетный академик Гамалея пришел в партию на девяностом году своей жизни». Эту фразу стали повторять на всех собраниях.
Но, опять-таки по слухам, мы узнали – как он к этому «пришел». По состоянию здоровья Гамалея жил только на даче под Москвой и не бывал в институте. Партийный комитет в полном составе, во главе с секретарем райкома партии, выехал к нему на дачу. Академик дремал в колесном кресле и не очень реагировал на незнакомых ему людей. Тут же составили протокол заседания и единогласно «приняли» его в партию без обычного для этого кандидатского стажа в один год. Ни радости, ни возмущения со стороны Гамалеи не было – наверное, он просто ничего не понял.