Литмир - Электронная Библиотека

Мозг фиксировал приметы, видимые и летчиками с воздуха; вот группа деревьев, вот крутой обрыв. Между обрывом и деревьями должны поработать пикировщики…

А вот радиостанция. Она прячется за рыжей скалой, между двумя скалами, там, где течет что-то вроде речушки. Туда тоже нужно побросать. Рыжая скала и другая поменьше. Другая круглая. Между ними вода.

Иногда снег шел гуще, и Татырбеку делалось ничего не видно. Тогда он закрывал глаза и отдыхал. Он уже не чувствовал холода. Ему только все время хотелось пить, и он лизал снег…

С наступлением сумерек он пополз. Потом нашел старую, ржавую лопату и, опираясь на нее, пошел. Это был мучительный путь, но он шел. Все сделалось совершенно как во сне. Для того чтобы не забыть и не спутаться, он посматривал на небо. Мерцающие, холодные, враждебные звезды не хотели показывать ему дорогу. Он плохо соображал. Все путалось, перемешивалось в его мозгу: Желдаков, корабль, дзоты, взрывы, граната. Иногда он падал на острые камни. Его босые ноги превратились в куски мяса, но он не чувствовал боли; впрочем, если бы он чувствовал, что могло бы измениться? Разве бы он не шел?

Потом над ним в небе с воем прошли самолеты. Потом пролетели снаряды. Потом он услышал треск пулеметных очередей, винтовочные выстрелы, звон рвущихся мин. Тут, в скалах, шло сражение…

А перед рассветом на него напоролись четверо наших саперов.

Он сказал им:

— Относите меня к командиру.

Саперы отнесли.

Старшему сержанту он сказал:

— Где у вас командир отделения? Доставьте меня туда немедленно.

Санитар сделал ему перевязки. Ему в горло влили чайную ложку водки. Но его тотчас же вытошнило. Воля его еще жила, помимо всего остального. А все остальное уже умирало.

Часа через два, когда взошло солнце, носилки, на которых он лежал, поставили перед полковником.

— Я такой то и такой-то, — сказал Татырбек, гляди на полковника своими агатового блеска глазами, — Я оттуда-то и оттуда-то. Я все видел, как у них. Я провел там сутки. Позовите сюда врача, чтобы он сделал так…

Врач пришел. Татырбек задыхался. С величайшим трудом он сказал:

— Надо, чтобы я мог говорить. Полчаса. Двадцать минут… Это важно… Это чрезвычайно важно…

Утреннее солнце, светило ему прямо в лицо. Неподалеку била артиллерия, в воздухе дрались самолеты, сражение разворачивалось, делалось все яростнее, все напряженнее.

Пришел второй врач. Принесли кислородные подушки, сделали несколько впрыскиваний. Татырбек заговорил. Перед ним расстелили карту, санитар поддерживал Татырбека под плечи, один из врачей держал его локоть. Татырбек водил карандашом по карте, говорил негромко, берег силы, чтобы досказать все.

— Спрашивайте, — сказал он, кончив говорить.

Полковник задал несколько вопросов. На все вопросы Татырбек ответил точно, ясно, олень толково. Потом закрыл глаза.

— Устали? — спросил полковник.

— Да. Спать теперь буду.

И казалось, уснул.

Но когда полковник сказал врачам, что надо сделать все для того, чтобы моряк поправился, Татырбек вдруг открыл глаза и произнес:

— Пусть меня не трогают, полковник. Я устал очень. И только даром хлопоты будут, я знаю. Это я верно вам говорю.

Закрыл глаза и вздохнул.

Он сказал правду. Насколько раньше он верил в то, что доживет и выполнит задачу, которую поставил себе, настолько теперь, выполнив свою задачу, он поверил тому, что все кончилось. У него больше не было никаких сил, для того чтобы жить, и те дни и часы, которые он еще жил, надо всецело отнести не за счет его собственной жизненной энергии, а за счет того, что делали врачи своими впрыскиваниями и вливаниями.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Когда мы с Левой вошли в маленькую палату и я, увидев Татырбека, понял, что мне нужно что-то ему сказать, то внезапно оказалось, что я не могу произнести ни единого слова. Глотка у меня сжалась, и если бы я попытался говорить, то, вероятно, получилось бы что-нибудь совсем глупое и неприличное не только для взрослого военного моряка, но даже для уважающего себя мальчика. Татырбек встретил меня просто и даже улыбнулся, насколько в нем хватило сил, и даже всунул мне в руку свои едва теплые костяшки — все, что осталось от его сильных пальцев. И глухим голосом сказал:

— Дай, Левочка, дорогой, комдиву стул. Посидим немного.

Лева принес мне стул. Я сел и вытянул ноги.

Татырбек улыбался, глядя на меня, и не столько он сам улыбался, сколько улыбались его прекрасные глаза. Прекрасные, всегда горячие и уже потухающие глаза…

— Ну что, Татырбек, — наконец сказал я, — как самочувствие?

Голос у меня был рыхлый, поганый — очень трудно видеть человека, о котором думал как о сильном, статном, плечистом, в таком ни на что не похожем состоянии. У него теперь сделалось маленькое лицо, и в груди его все время хрипело, булькало и переливалось, щеки ввалились, а нос, подбородок стали острыми, не похожими на прежние. Это был другой человек, не тот, которого я знал раньше, только глаза у него остались прежние, и если пламень их был слабее, то твердость взгляда еще как бы укрепилась, это теперь были глаза совершенно беспощадные по прямоте и честности.

Вот эти-то прямые и честные глаза я видел близко от себя, и в них я как бы прочитал:

«Зачем об этом спрашивать? Ты же знаешь сам, комдив! Не будем лучше толковать об этом».

Так мне сказали глаза Татырбека. А голос между тем спросил:

— Какие новости в дивизионе, комдив?

Я, кашлянул, рассказал. Когда я начал говорить, мне показалось, что ему будет неинтересно, но он слушал внимательно, и, когда я рассказал что-то смешное, тихо улыбнулся.

Потом вдруг спросил:

— А тогда много народу пострадало?

Было страшно огорчать его, и я сказал, что были раненные. А про погибших не упомянул.

— Все живыми остались, — спрашивал он, — убитых никого нет?

— Виктор у нас погиб, — сказал за меня Лева.

Татырбек на секунду закрыл глаза. Потом сказал негромко:

— Такой молодой. Совсем молодой мальчик. Боялся умирать?

— Нет, — ответил Лева, — хорошо умер.

— Трудно не бояться! — сказал Татырбек.

Это были его единственные слова о смерти. Больше он не сказал ни слова до самого конца. Ни единого звука, ни прямо, ни намеком. Он ни разу не пожаловался и ни разу не произнес ничего похожего на недовольство. Даже возня с ним врачей при ночной его убежденности в том, что никакого толку от этой возни не будет, даже эта возня его не заставила пожаловаться. А ему причинялись изрядные мучении.

Вскоре после нас пришли командир и старший помощник. В маленькой палате сделалось тесно, и мы с Левой вышли, чтобы немного поговорить с подполковником медицинской службы, который уже осматривал Татырбека и имел по поводу его состояния свое мнение. С Левой подполковник говорил по-латыни, причем указательным пальцем тыкал то в грудь Леве, то под мышку, то в плечо. А когда кончил тыкать, то повернулся ко мне и сказал:

— Плохо, товарищ комдив. Один, два дня.

— Безнадежно?

— Совершенно.

— И ничего нельзя сделать?

— Ровно ничего.

— Но может быть, какая-либо… очень рискованная операция?

Подполковник посмотрел на меня с брезгливым сожалением. Так, наверное, смотрю я, когда мой собеседник, толкуя со мной о море, называет эсминец пароходом. Посмотрел и спросил:

— Что же именно вы предполагаете возможным оперировать?

Я ответил то, что обычно отвечают в таких случаях:

— Я, к сожалению, не врач.

Они опять заговорили с Левой, употребляя непонятные для меня термины и тыкая друг в друга пальцем… Эти тыкания изображали те места, куда был ранен Татырбек.

— Скажите, товарищ подполковник, — спросил я, — это ничего, что мы вот к нему пришли, несколько человек сразу? Может быть, не стоит?

Подполковник отвернулся от Левы и поглядел на меня.

— Стоит, — сказал он, — ему от вашего присутствия легче. А на исход ничего повлиять не может.

16
{"b":"261031","o":1}