Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
«Девочка, катящая серсо...» - i_012.jpg
В. А. Милашевский. Портрет Бориса Рыбченкова. 1932. Государственная Третьяковская галерея

Даран

Мой дорогой корреспондент в течение многих лет, включая войну и мое далекое от живописи уральское бытие.

Вероятно, он приезжал в Ленинград, но я особенно помню его в его собственной квартире на Гоголевском бульваре (вернее, около){38}. В его доме жила — из знаменитостей — Любовь Орлова. Звонить надо было внизу, на улице, и хозяину надо было сбегать вниз по лестнице, чтобы открыть. В квартире была стерильная чистота, как в молочной. Хлеб — «прокаливали». Веселое настроение исходило из стен. Что-то висело на стенах. Его рисунки? Чьи-то другие? Украшало очень присутствие мавринских бутылок. Они были просто волшебные! И такие веселые! Там были циркачи, зверюшки и как будто еще и русалки. Потом Маврина подарила и мне, и Юркуну такие бутылки, и все на них радовались. Больше их нет, — но впервые увидала я их у Дарана.

Я бывала в Москве несколько раз и с Дараном гуляла и бывала в разных компаниях. Он был забавный, обожал цирк и восторженно говорил о товарищах. Особенно о Милашевском. Маврину он ставил крайне высоко. Говорил: «Микель-Анжело». И даже мне нашел высокое место, назвал меня «Леонардо». Я? Да!.. Вот экстаз! Я думала потом — даже в шутку и то немыслимо. Разве что за трагические срывы в моей судьбе и то, что мои картинки (лучшие у меня, т. е. масло) все пропали. Но надо всем царил — как небо — Милашевский, названный Дараном «Матиссом».

В дни войны он писал мне, снабжая письма прелестными иллюстрациями, и после войны писал в Ленинград, до конца жизни. Он женился — на симпатичной, но как будто далекой от искусства женщине. Ее дочь — и падчерица Дарана — хорошенькая, «трудная» и необычная девушка. Она не боялась диких животных, и они ее любили. У Дарана с Милашевским отношения не испортились, но были «контры» у его жены с Милашевским (это я сплетничаю). Да и Милашевский обиделся на Дарана за какие-то записки Дарана о Милашевском, в которых не всё было таким олимпийским, как хотелось бы Милашевскому. Мне было глубоко жаль Дарана, такого детски-чистого человека и обаятельного художника. У меня пропала одна его прекрасная работа (розовая балерина). Ариадна Милашевская писала мне (или сам Милашевский писал), что по болезни не мог быть на похоронах Дарана, но Ариадна навезла множество цветов. У меня образовалась брешь в душе, потеря этого человека.

Кузьмин

Он был <знаком мне> до Мавриной (еще в Ленинграде), но мне легче писать в этом порядке.

Слов Кузьмин тратил немного, но «явление» для меня не только памятное, но органичное. Я не знаю, кто из них пригласил меня в «13»: скорее Кузьмин, а не Милашевский. Он всем существом «входил» в литературу. То, что Кузьмин «входил» в литературу, говорит о том, что он как бы прирожденный иллюстратор. Понимал и любил. Помню, что М. А. Кузмин сделал надпись на книге Кузьмину: «А мы, безумные Ансельмы, фантасты и секретари…»{39} Милашевский любил себя, всегда и во всём, больше ничего «особенно» не любил. Это о свойствах их обоих. А о моем приглашении в группу «13» — вопрос другой, но думаю, что тоже решал дело Кузьмин. Милашевский был не против — также и о Юркуне, но сам бы инициативы не проявил. И вот, меня туда позвали, и все дело было в руках у Кузьмина. Он забирал мои работы в Москву, и показывал их, и привозил обратно — а то они оставались «где-то» там. Никаких указаний в смысле живописи мне не давалось — да я и не сумела бы выполнять чьи-то советы и указания, я «технически» совершенно бездарная особа, в любой области бездарная к чужому. Так было и в театре. Меня хвалили только в тех ролях (или моментах), когда я всё делала сама.

При первом знакомстве я работ Кузьмина не видала: то, что видела потом (пейзажи), — мне очень нравились затуманенность и «дымка», которая окутывала почти все его работы. В его «литературных» работах (т. е. в воспоминаниях), кроме обаятельного и «простого», не надуманного, но абсолютно литературного языка, трогала «русскость», сельскость — и что-то «немножечко» карамзинское. Откуда-то издалека — миловидность «Бедной Лизы». Я это не придумываю. Может быть, это Кузьминым «сотворено» волей? Но кажется совершенно естественным!

В первый период нашего знакомства с Кузьминым говорили не так уж много — но я узнала, что он сотрудничал в «Аполлоне», а в период моего «второго» детства (т. е. лет 13–14) я дышала и думала «Аполлоном», как воздухом, — и на мои позднейшие годы этот журнал отложил какой-то светлый отпечаток, а ко всему «анти-Аполлоновскому» я была, невольно, враждебна.

К немногословию Кузьмина относилась и его легкая полуулыбка — не то гофманическая двусмысленность, не то просто — русская хитреца. Я к нему чувствовала и большую симпатию, и большое доверие. Мне жалко, что волею судеб моим товарищам пришлось, ради заработков, заниматься не строго своим искусством и брать заказы не всегда на любимые темы (и соответствующие их вкусам!). Вероятно, не всегда это было удачным для общего «рисунка» их судьбы, т. е. их внутреннего облика.

Конечно, этапный успех и известность принесли Кузьмину рисунки к «Онегину». Что же тут скажешь?

(Я помню, как Кузьмин возил меня и Юркуна к Цявловским. Помню только бесконечные полки с книгами и странное название «Люсиновская площадь». Название, спустя годы, я расшифровала. Интерес к Пушкиниане усилился: в Одессе я сорвала листья со старых каштанов, искала могилу Воронцовой (не нашла!) и спускалась к морю, где «пещеры Прозерпины». Поговорить с Кузьминым на эти темы, увы, не пришлось!)

Хочется мне сказать, что, не обижая «золотую» Маврину, я была недовольна, что иллюстрации к «Руслану»{40} поручили ей, а не Кузьмину. Конечно, она хорошо справилась, но, мне кажется, для «Руслана» нужен был не чисто русский колорит, а, исходя из музыки Глинки, балетно-театральный орнамент с этнографически правильными костюмами времен Истоминой на фигурках. Мне это казалось сделанным не на дереве, не на терракоте, и даже не на фарфоре, а именно на стекле (т. е. нарисованными на бумаге, но «под» стекло — тонкими штрихами Кузьмина). Я думаю, мое представление о «Руслане» никого не должно обидеть. Но то, что это не было сделано, — ужасно жаль!..

Маврина

При первом впечатлении (как при последнем свидании) у Мавриной «бросались в глаза» именно блестящие огоньками веселые глаза; при виде ее работ — удивительное богатство «всего-всего» — разного, различного между собой материала работ — настоящее плодородие!.. Чего только не успевала натворить эта маленькая, живая фигурка! Сколько трудолюбия! Сколько выдумки! Сколько веселья!.. Из работ Мавриной — был ли это «русский Матисс» ее ранних работ, ее «ню», которых она извлекала, посещая бани; ее московские пейзажи — будь они серые или яркие — всегда какие-то веселые, будто смеющиеся, даже смешные. И всегда все — очень русское и совершенно свое — ни Кустодиев, ни Рябушкин, ни Саврасов, ни Поленов — с «московскими двориками» — здесь не вспоминаются.

Портреты на ее рисунках (в масле) слегка скомикованно похожи. Звери полны симпатичности. Природа — живая и при самой лубочной обостренности — будто шевелится и даже пахнет.

Я думаю, это счастливое свойство натуры — отовсюду «вытягивать» жизнь. В жизни Маврина всегда активна и смешлива. И все у нее получается! Я уже говорила о «бутылках». Чего проще? А ведь пивные бутылки, которые годились только, чтобы бросить в помойку, превращались в дорогую, нарядную вещь! Стол украшался (не только вкусный) затейливо! Яйца получались, как <ножки> у грибов, шляпки из помидора. Этот красивый и своеобразный «быт» я видела только у Судейкина. (Я его самого уже не застала, но у О. А. Глебовой-Судейкиной в начале 20-х гг. — было нечто похожее. Синие обои. Желтая скатерть. Трактирные чашки с косо намалеванными розами и позолоченными ободками. Картина-пастораль: Судейкин в золотой раме. Этажерка с тряпичными куклами Судейкиной на полках. Что-то из мебели — XVIII век, а что-то доморощенное и простое.)

14
{"b":"261001","o":1}