А колеса стучали, и в окно поглядывала луна, но я уже привык к ней, не обращал на нее внимания. Да и дышать стало легче. Боль от меня уходила. Так порой остывает, свертывается костерок от первой росы на солнцевосходе. Только досчитай до десяти, только отвлекись на минуту — и вот уж нет его, как приснился. А ведь еще час назад пылал на два метра. Но повалилась роса — и уснул огонь, не разбудишь. Так и теперь — я лежал уже тихо, спокойно, и сердце совсем не болело. Я стал мечтать о сне, даже закрыл глаза. И чтоб покрепче заснуть, натянул одеяло на голову и стал вспоминать о сыне. И может быть, заснул бы под эти тихие мысли, да внизу заохал старик. Я посмотрел вниз, но ничего страшного не заметил. Старик охал, наверное, по привычке. А потом он откинулся назад, положил под спину подушку и хотел вытянуть ноги. Ему не хватило места. Тогда он положил ноги на колени своей соседке. Я усмехнулся — дает старина! Та же заворчит сейчас, отодвинется, но я просчитался. Старушка сняла с плеч пуховую шаль и закрыла у него ноги. Вот это да! Как будто нянька-сиделка или жена… Но жена-то была совсем рядом, протяни руку — заденешь. И опять я подумал, представил, что сейчас уж она возмутится — какая-то, мол, чужая заботится о ее благоверном. И снова ошибся — старуха даже не пошевелилась. Вот она, старость, — лишь бы, мол, было покойно ногам его, лишь бы не охал. Через пять минут старик начал посапывать, и обе старушки затаили дыхание, не шевелились. Они точно сторожили покой его. Так и было, наверное, что сторожили. Вот она, старость… Я смотрел на них и завидовал: мне бы это спокойствие, тишину во всем. И вдруг та, которая укрывала ему ноги, уследила мои глаза. Я вспыхнул — она головой мотнула и губы поджала — нехорошо-де подглядывать, нехорошо. Я хотел что-то сказать, оправдаться, но она опять головой покачала и улыбнулась. И тут я вспомнил, я догадался, а ведь это давно знакомо мне, почти со дня рождения знакомо. Такая же привычка была у моей бабушки Катерины. Я что-нибудь натворю, она только головой покачает. И ни упреков, ни ссоры — только улыбнется про себя, головой покачает. И такой же взгляд у ней, как у этой, и похожа улыбка… И даже руки у них одинаковы — узловатые, в синих венах. Я вспомнил, и сразу стало легко в голове и спокойно. А потом медленно, как шаги по глубокому снегу, стали возвращаться надежды. Я убеждал сам себя, и я верил — стыдно, подло, мой дорогой, так распускаться. Ведь ты еще не прожил и половину своего срока… В твои-то годы позор думать о худшем, самом последнем. Ведь у тебя еще все впереди — и здоровье, и силы. Тебе еще нужно погулять на свадьбе у своего сына… «Да-да — на свадьбе!» — убеждал я сам себя и улыбался, без конца улыбался. Со стороны бы кто посмотрел — признал бы меня за дурачка, за блаженного. Ну и пусть, пусть… Я зажмурился — колеса стучали, вагон шатался, подрагивал, и сквозь ресницы опять сочился лунный свет и давил на зрачки, но это не мешало, не злило меня, а наоборот, успокаивало. И вот уж лунный свет оказался на потолке, потом у меня на одеяле, и в этих бликах была даже какая-то ласка, призыв, ожидание, точно кто-то могучий посылал мне с неба сигналы, — и вот уж душа моя сдвинулась с места и полетела навстречу, и я за ней, за ней следом — как хорошо теперь, как легко. И закрылись глаза, в голове опять стало тихо, бездумно. Я уже думал, что засыпаю, но что-то мешало и отвлекало. Потом я понял наконец, догадался — это же голос, знакомый голос… Но чей же он, где его слышал? Он то наплывал сверху, то отдалялся, то опять был рядом, на расстоянии ладони. Но чей же ты, голос? Признайся!.. И почему молчит память, почему слова непонятны?.. А может, это сон уже, наваждение? А голос опять уже рядом, совсем рядом — я даже слышу чье-то дыхание. Слышу, слышу, честное слово… И только хочу понять, ухватиться, как слова свиваются в клубок, ускользают. Это похоже на волны, на шум дальних сосен. Но где же ветер? И только подумал, так сразу запахло полынкой, березовыми дровами, как будто я только что вышел на лесную поляну. А как легко мне! И совсем стихло сердце, точно оно никогда, вообще никогда не болело. Точно все болезни я сам придумал, надевал на себя, как чужие одежды. И вот сейчас я сбросил эти тряпки, освободился, потому и легко мне, свободно. Теперь бы надо приподняться, но в руках почему-то нет силы, и в ногах — тоже, и все тело точно пустое. И только голос!.. Он снова рядом, возле самого сердца, и оно опять забилось сильно, толчками. Я хорошо слышу эти удары, и мне страшно и хочется кого-то окликнуть. Но в этот миг опять слышу чье-то дыхание. Оно наплывает сверху, притягивает меня, волнует, а потом снова уходит. И это снова похоже на волны. И тогда я решаюсь… И вот уже дыхание опять рядом — я собираю все силы, бросаюсь вперед и успеваю!.. И вот уже течение относит меня вперед, приподнимает, а вокруг тихо, как в поле. И в тишине возникает голос: «Заинька беленький, где был? На меленке. Что делал? Муку молол. Какую муку? Простую да аржаную. А на ком муку возил? На лошадушке…» Господи, да как же я сразу-то не признал? Это же моей бабушки голос! Ну конечно, конечно… — шептал я сам про себя. — Я же так хорошо сейчас вспомнил. И узнал его, и не мог ошибиться. И слова тоже узнал. Она каждый вечер их напевала, насказывала. Я в кровати ворочался, пускал ртом пузыри, а она сидела рядом, возле меня. Ну конечно, какой разговор — это она, бабушка Катерина. Я от радости закричал — и в этот миг открылись глаза. Колеса стучали, качался вагон. Значит, все же во сне я кричал. Но нет, нет, почему же — совсем не во сне. Голос-то бабушки все равно рядом, в нашем купе:
— Я лошадушек-то сильно любила, да, да. Одну помню хорошо — Уголек. Вороной масти, красавец. Фондовская лошадка, да, да. И на лбу чуть заметно пятно. Ну, полянка белая, островок. Так с пригляду и не заметишь, только если вглядишься… — И в это время я свесил голову — решил узнать, кто говорит. Но они сразу затихли, старик посмотрел с осуждением. Я улыбнулся — и тот сразу оттаял:
— Садись за компанию.
— Спасибо, я немного посплю.
— Как хошь. Два раза не приглашаю. — И он обиженно поджал губы.
— Да вы не сердитесь, — начал я почему-то оправдываться, но он остановил меня жестом — поднял руку и опустил.
— А чё сердиться, мы люди не злые. Мы вот тут лошадушек разбираем… Почему замолчала-то? Вроде начала хорошо, да не кончила. — И он посмотрел вприщур на соседку. И та рассмеялась:
— Если просите, то и продолжу…
Я натянул на себя одеяло и притворился, что сплю.
— Я продолжу, конечно… — Она тяжело вздохнула и сухо кашлянула в кулачок: — А жили мы в то время на воле, на выпасах. В трех верстах от деревни. Кругом степь, а сверху — солнышко да птички летают… Там мы и спали и ели, там и загоны были. Кольев натыкал — вот и загон. Но я уж буду все по порядку… Отец-то конюхом был у меня, а я ему помогала. Раньше конюха-то — первые люди.
— Оно ясно… — сказал тихо старик, но она усмехнулась.
— Ясно-то ясно, а у нас вышло пасмурно. На молодняк-то волки напали, да, да, получилось такое, напали, никого не спросили. Как сейчас вижу: отец за ружье, а я захватила голову и реву…
— Баба есть баба, — опять перебил старик, но она не обратила внимания.
— Отец из ружья палит, кони ржут, хвосты поднимают. Не могу даже рассказывать — не приведи никому… — Она покачала головой и платочком промокнула лицо. — Вот оно как. Нету слез, а заплачешь. Двоих-то жеребят у нас наповал…
— Задрали, што ли? — изумился старик.
— А как же — задра-а-али, — она всхлипнула. — А третьего-то покусали да бросили. Отец его хотел прирезать, чтоб не мучился, но я отстояла. Давай, мол, лечить, может, выходим? Отец головой закрутил — да стоит ли, дочь, но я как прицепилась к нему — так и не отстала. И уговорила отца, понимаете. Ну и ходили за ним и лечили. Да чё там: как с ребенком возились, поили из ложечки. Он и стал у нас поправляться. Потом имя придумали — Уголек.
— Отец-то живой у тебя или помер? — Это снова старик, его голос. А потом слышу, как на него жена цыкнула: