— Как дела с твоим журналом? — спрашивает Барб.
— Думаю, долго мы не протянем.
— Почему?
Я объясняю. Мы все вымотались, устали работать на других работах, так что либо мы в ближайшее время получим крупное финансирование и перенесем все в Нью-Йорк, либо все свернем. Мне меньше всего хочется говорить или думать о журнале. Мне не хочется говорить ни о своих, ни о чужих провалах. Неужели мы все застряли в своем развитии? С нами хоть что-нибудь вообще происходит? Звездой вечера становится бойфренд девушки, с которой Марни вместе училась в колледже. Он ведет детскую передачу на чикагском телевидении, а совсем недавно сыграл в фильме «Космический джэм»[177], где у него была одна реплика, не говоря уж о более крупной роли в рекламе ресторанчиков «Джека-из-коробки». Он развлекает нас, рассказывает анекдоты, пародирует других гостей. Мы в восхищении.
Половина из нас разговаривает о переездах. Флэгг уже уехал в Нью-Йорк, он учится там в аспирантуре, и я тоже смутно размышляю о переезде. Но вот чего я хочу по-настоящему — окунуться в теплый лягушатник своих друзей, прыгнуть в эту кучу сухих листьев и растереть ими свое тело, без слов и без одежды.
Но мы все сидим, нам надо разговаривать и вести себя прилично. Музыканты играют хиты пятидесятых. Поют три певицы с пышными прическами. Все эти люди пришли сюда отдохнуть. Пожилые пары начинают танцевать. Мне неприятны эти пожилые пары, которые почему-то задают тон на свадьбе двух молодых людей, эти пожилые пары повсюду, они танцуют испуганно, слишком медленно, или слишком уж быстро, как та женщина в золотом ламэ, которая выделывает какие-то латиноамериканские па, как будто давит муравьев своими высокими каблуками, пока оркестр играет «Бич Бойз». На лице у нее, как и у всех остальных, выражение, которое означает: «Эх ма!» или «Оппа!» или…
Мне хочется выпрыгнуть в окно с зеркальным стеклом, упасть на задний дворик клуба, потом взбежать на скалу и броситься в озеро Мичиган. Или, по крайней мере, выйти на улицу и пройтись. Но там слишком холодно. И у меня нет теплых ботинок. Я могу пойти наверх. Могу схватить кого-нибудь, и тогда мы вместе сбежим. Хочу, чтобы мы все оказались в одной кровати, голые. Или не голые…
Уходят новобрачные, уходят старики, и парня, до этого упорно пытавшегося пожать мне руку, когда в туалете мы оказались у соседних писсуаров, выгнали за то, что он подрался со своей девушкой, и вот уже все ушли и мы остались последними, и мы сидим кругом, и пот высыхает на наших лбах, и мы думаем, куда нам пойти — к кому-нибудь домой или в бар, ведь еще только двенадцать, и оказываемся, наконец, у Меганн, едим пирожные у нее на кухне, рассматриваем фотографии у нее на холодильнике, как и сотню раз до этого, стараясь не шуметь, потому что наверху спят ее родители.
Все мы разместились на пустых кроватях, и я просыпаюсь в комнате брата Меганн. Он сейчас в колледже, комната у него темная, с толстыми коврами, она уставлена мебелью красного дерева и хоккейными трофеями, и увешана фотографиями его команды. Есть клюшка с росписью Дени Савара[178].
Я отвожу Марни домой.
Потом — снова за работу.
Примерно через час я иду по двору своего старого дома. Там новый почтовый ящик. Они починили сломанный столб и перекрасили переднюю дверь.
Мне уже неловко перед этими людьми. Бедные. Они совершили ошибку, пригласив меня. Что происходит в таких случаях? Им не стоило меня приглашать. Я бы понял, если бы они меня не позвали. Но глава семьи позвонил мне и сказал, что я могу зайти, — и вот я здесь. Произойдет что-то плохое. Что-то случится. Я сорвусь и наговорю им чего-нибудь, и им это не понравится.
Да нет, конечно. Я буду вести себя хорошо. Все пройдет отлично.
Дверь открывается — и вот они все. Они что, всегда подходят к дверям все вместе? Трое маленьких детей, никому еще и семи нет, — два мальчика и девочка, отец в свитере и с усами, мать с короткой стрижкой, дети прячутся за ней, осторожно выглядывают из-за ее ног. Мы с отцом жмем друг другу руки. Они впускают меня в свой дом.
То, что они меня впустили в свой дом, — полный бред. Единственное, что они обо мне знают, — я когда-то здесь жил. Интересно, знают ли они о том, что здесь случилось. Думаю, да. По крайней мере, родители. Конечно, милые маленькие дети не знают. Не стану им рассказывать.
Мы направляемся прямо в кухню, а там — светло! Весь дом стал очень светлым. Я быстро оглядываюсь, пытаясь найти источник света. Перекрасили стены. Убрали деревянную обшивку. Каких-то стен не хватает вообще. Они снесли стены! Шкафы или убраны, или переставлены, или заменены. Сделали новые окна — или расширили старые? Не могу понять. Не могу понять, что тут изменилось. Кажется, изменилось все. И стало меньше. Дом стал похож на дом для маленьких человечков. Но они нормального роста.
Мы совершаем экскурсию. Они переделали гостиную в общую комнату и наоборот. Убрали ковровые покрытия от стены до стены и обнажили великолепные деревянные полы, и все вокруг заново перекрасили, потолки выровняли, и в них — световые люки! Мы беседуем, и я расспрашиваю, как они сделали то и это. Я задаю технические вопросы.
— Это новая лепнина?.. Это гипсокартон?
Я быстро превращаюсь из прежнего обитателя этого дома, чудака-мазохиста, в дружелюбного соседа, который интересуется отделкой жилища.
Спальни наверху уютные, розовые, комнаты детей — светло-голубые. Мою комнату не узнать. Исчезли обои с оранжевым лесом, исчезли мои рисунки. Исчез ковер, исчезло зеркало на шкафу. Заменена сломанная дверь.
И все такое чистенькое, аккуратное, и игрушки — светлые, кругленькие. В детской ванной — специальные полочки для детей и зубные щетки — голубая, красная и желтая. В самой большой спальне — вот где у них световой люк. Нам и в голову не приходило, что можно сделать окошко в потолке. Боже мой, окошко в потолке! В комнате теперь очень светло, и там, где раньше стоял отцовский платяной шкаф, где был так силен его запах, запах кожаных ремней, пропитанных табачным дымом костюмов и крема для обуви, — так вот, теперь там джакузи…
Теперь я спрашиваю, как им все это…
— Мы потратили кучу времени на этот дом, — говорит отец. Он тихо присвистывает, подчеркивая, как много труда это все потребовало.
— Да уж, — говорю я. — Мы тут в какой-то момент все запустили.
Мы снова спускаемся, и дети идут за нами. Прачечная тоже перекрашена, и ковер там новый. В ванной комнате у гаража больше нет обоев с пошлыми слоганами. Сквозь маленькое высокое окошко ванной комнаты задний двор кажется таким же, как прежде, белым от снега, на нем — холмик с пятнышками пластмассовых игрушек и красными санками.
* * *
Белое небо. Я на берегу. Я на берегу, потому что мне нужен телефон, а заниматься своим делом на станции в центре города я отказываюсь. Звоню на автоответчик Эрика и Гранта проверить, не перезванивал ли мне онколог. Нет, не перезванивал. На побережье пусто. Холод зверский. Не больше десяти градусов.
От парковки я иду по кирпичной набережной и рассматриваю скамейки — каждая кому-то принадлежит, на каждой написано посвящение. Я решаю: надо выкупить одну, и я напишу там посвящение матери — а может, еще на одной — отцу и еще на одной им обоим; все зависит от того, сколько это стоит. В основном на скамейках только имена, но на одной, у телефона, написано:
Я фиалки берегу,
Розы красные срываю,
Я на пляже отдыхаю
И вам всем того ж желаю.
Господи. Я бы придумал что-нибудь получше.
У нас будет своя скамейка. Заставлю скинуться Бет и Билла. Должны же мы, наконец, что-то сделать. Мы можем себе это позволить. И мы в долгу…
И тут я вспоминаю — и даже вскрикиваю: я на берегу один, — что бумаги на материальную помощь для школы Тофа должны прийти не позже завтрашнего дня. Мы подавали документы в пять-шесть частных школ, и теперь надо отправить заявку на материальную помощь в национальный центр обработки данных. Перед отъездом я этого не сделал, отложил до самолета, и вот я здесь, на озере, и у меня осталось три часа, чтобы отправить бумаги «ФедЭксом».