В темноте я слышу, как в соседней комнате возится Грант, как скрипит ящик его комода, слышу Эрика наверху: он включает воду в ванной.
Я сплю так, как не спал уже много лет.
Утром я принимаюсь за свои дела. Я одолжил у Гранта пальто, а еще привез с собой диктофон, блокнот и список дел, которые должен здесь сделать. В нем примерно пятьдесят пунктов, он был набран и распечатан на лазерном принтере, а кое-что я добавил уже в самолете. Сначала идут дела, о которых я уже упоминал:
«Уэнбан» [похоронное бюро]
924 [номер моего старого дома]
Стюарт [друг отца]
Хэйд[доктор Хэйд, онколог]
Сара [в постели которой я проснулся очень много лет назад]
Бар [бар в соседнем городке; я знаю, где он находится, Но не знаю, как называется; отец был его завсегдатаем]
Пляж [песчаная территория, примыкающая к озеру Мичиган; люди там встречаются друг с другом, принимают солнечные ванны и плещутся в воде]
Список продолжается. Похоже, моя цель — достичь такого эмоционального состояния, которое равнозначно наркотическому загулу, за пять коротких дней свалить в одну кучу как можно больше разных и на первый взгляд несовместимых стимулов, чтобы в сумме получился социально-семейный беспредел, — а затем посмотреть, что из этого получится, что именно мне удастся извлечь на свет, вернуть, вспомнить, пережить, простить, пожалеть, осознать и увековечить. Мне хочется загрузить все сверх меры, я продолжаю дополнять список, и пока лечу в самолете, и когда лежу в постели, — второстепенными или необязательными пунктами, телефонными звонками и неожиданными визитами к людям, которых не видел пять-десять лет, к людям, с которыми никогда не разговаривал, — и все это из желания вбросить в эту кучу что-то потенциально провокационное или жестокое. К примеру, на полях вписано от руки:
Деревянный [приятель по средней школе; его отправили в военное училище по каким-то причинам, которых мне не объяснили, но в ту нашу зиму он прислал нам очень доброе письмо с соболезнованиями, хотя мы не виделись с ним добрых семь лет, и я не исключаю возможности того, что появлюсь рядом с его домом — ведь на письмо я ему так и не ответил, — посмотрю, каким он теперь стал, может, поздороваюсь с его матерью, которая как-то ночью, когда я остался у них ночевать и не мог заснуть, потому что мы посмотрели фильм «Гризли» (для нас это было как «Челюсти»[174], только с шерстью), вскипятила мне в кастрюльке молоко и в кухне сказала на ухо добрые слова]; тетя Джейн [она живет в Кейп-Коде — позвонить ей?]; Фокс [Джим Фокс из бюро «Абрамсон и Фокс», начальник моего отца, скособоченный кислый человек в полосатом костюме, который как-то раз, когда мы с Бет через несколько недель разбирали отцовский рабочий стол, зашел в кабинет и сказал недовольно, словно про ребенка, которого часто застукивали за онанизмом: «Так мы и знали, что он умирает»], бюро пожертвований [организация, которая принимает и распределяет пожертвованные тела]; медицинский институт [в котором, скорей всего, эти тела использовались].
Список продолжается. Еще друзья, друзья родителей, несколько товарищей по колледжу, которые были на обоих похоронах; учителя средних и старших классов; парк в конце нашей улицы, где есть крохотное замерзшее озеро; миссис Айверт, у которой я подстригал лужайку и ухаживал за садом (просто узнать, жива ли она); друзья матери, сослуживцы и т. д. и т. п.
И еще: по краю страницы, страницы со списком, написано одно слово. Печатными буквами, хоть и неровно, левой рукой. В нем все буквы заглавные, оно бросается в глаза рядом с распечатанным текстом и рукописными дополнениями. Я написал его в чикагском аэропорту О’Хэйр, пока разговаривал с Тофом, который был в Лос-Аццжелесе, сразу после того, как прилетел мой самолет. Вот что это за слово:
НАПИТЬСЯ?
Это вопрос, обращенный к самому себе: в каком конкретно виде мне лучше всего быть, пока я буду делать свои дела в Чикаго и его окрестностях. Пока я расспрашивал Тофа, как у них там с Биллом в Лос-Анджелесе идут дела (они сходили на тренировочную бейсбольную площадку и в кино — Билл старается его развлекать), мне с необычайной резкостью представилось, что я все время должен быть пьяным. Я предположил, что опьянение привнесет в мои поиски таинственность, не говоря о романтической неопределенности, которой трудно достичь иным способом. Я должен быть отчаянным, взъерошенным, бестолковым и ходить повсюду, спотыкаясь. Мне показалось, что это намного правильнее, нежели быть трезвым и благоразумным, поможет обнажить суть вещей, снимет несколько верхних уровней информационных помех, причиненных работой сознания, позволит совершить несколько лишних безумств.
Но, с другой стороны, документация тогда выйдет такой, что в ней черт ногу сломит. Неужели я действительно смогу делать вразумительные заметки и оставлять осмысленные аудиозаписи… если буду под градусом?
Я завожу свою взятую напрокат машину и до самого Лэйк-Фореста не могу окончательно разрешить Великий Алкогольный Вопрос. Хотя мне никогда не удавалось пробыть пьяным больше трех часов подряд без того, чтобы завалиться и уснуть, и хоть я редко напиваюсь чаще раза в неделю, я оставляю этот вариант открытым, а окончательное решение собираюсь принять на свадьбе: там-то я наверняка наклюкаюсь и тогда уже смогу понять, подходит мне это состояние или нет, стоит ли мне продолжать пить, не сделать ли запас и все время иметь при себе — например, в термосе…
Впрочем, я ведь за рулем. А это уже сложнее.
Я поворачиваю на север, к Лэйк-Форесту. В конце декабря трасса 41 и все окрестности Чикаго, как и положено, выглядят уныло, будто их поела моль. Снега нет, есть только серебряный холод, выхлопные газы и черная слякоть.
Проходит двадцать минут, и я оказываюсь рядом со своим старым домом, но ничего не чувствую. Я в Лэйк-Форесте, в своем квартале, через дорогу от своего дома. Я сижу в машине, слушаю студенческую рок-станцию, и больше всего меня занимает состояние соседского двора. Там что-то изменялось. Они подстригли деревья? Похоже, они подстригли деревья.
В машине запотевают стекла, а я не плачу. Въезжая на свою улицу, я был уверен: как только увижу свой дом, то сразу отреагирую как-нибудь импульсивно, на какую-то секунду мне захотелось, чтобы его там вообще не оказалось, чтобы он исчез с лица земли, чтобы его унес торнадо. Или чтобы новые владельцы его снесли, а на его месте построили новый. Но потом, на повороте, стало ясно, что он никуда, никуда не делся. Деревянные стены, которые при нас были серыми, перекрашены в синий, а в остальном все осталось по-прежнему. Кусты, которые я посадил перед домом, чтобы малыш Тоф не выбегал на улицу, остались такими же. Даже не разрослись.
Я вырываю из блокнота листик бумаги и пишу записку:
Дорогие хозяева дома 924 по Уэйвленд!
Я прожил здесь бо́льшую часть жизни. Мне хотелось бы зайти в дом и посмотреть на него, но я не хочу заявляться без предупреждения. Если моя просьба для вас приемлема, позвоните мне, пожалуйста, по номеру 312-...... Я пробуду здесь до субботы.
…и бросаю ее в почтовый ящик. Я не особенно рассчитываю на что-то: будь я на их месте, может, и не пустил бы меня в дом. Может, сделал бы вид, что уехал в отпуск или потерял письмо. Я еду в центр, к автомату у вокзала. Я ищу Сару, но у меня нет ее телефона. Я не знаю, где она живет — в последний раз, когда я ее видел, она жила дома, с родителями — осталась ли она в городе, осталась ли она в штате? Пробую позвонить Саре Мулерн, живущей в Чикаго.
— Это Сара?
— Да.
— Сара Мулерн?
— Да-да.
— Сара Мулерн из Лэйк-Фореста?
— Ой, нет.
— Извините.
Я вешаю трубку и дышу себе на руки. Все-таки я придурок. Вот увидит кто-нибудь, как я, первый раз вернувшись в город после отъезда, стою у вокзала и звоню по этому телефону. По нему вообще никто не звонит. Впрочем, никто не удивится. Они и ждали от меня чего-то в этом роде, знали, что должно случиться со мной, так и знали, что я опущусь на дно, стану бездомным и подсяду на крэк. Да и был ли я когда-нибудь своим в этом городе? Еще один неправильный номер, а потом: