— Тебе не понравится.
— Почему?
— Сам увидишь.
— Ты закрыл глаза?
— Нет.
— Выставил палец?
— Нет.
— Тогда почему?
— Сам увидишь.
Он вытаскивает фотографии из рюкзака — размером с открытку, на картонной основе, в пластиковом конверте, передает мне, и… О боже! Нет, не надо! Нет! Нет! Нет! Нет! Только не это! Это страшно. Это просто катастрофа. Теперь его у меня отберут. Теперь его отберут совершенно точно. О господи. Если им нужен был предлога, то теперь они его получили. Это доказательство. Доказательство, которого им так не хватало.
— Тоф, это ужас.
— Ну не такой уж и ужас.
— Именно такой.
— Да нет, не такой.
— Это просто страшно.
— Да ладно тебе.
— Ну уж нет, да ладно тебе! Сам ты да ладно тебе! Да ладно тебе! Господи. Черт. У тебя такой вид, как будто ты сейчас заревешь. Боже. Ты же просто взываешь о помощи.
И это правда. Он, конечно, загорелый, белокурый, симпатичный — он действительно вышел очень красиво, а глаза получились невероятно голубыми — но до чего же он несчастный, беспомощный, хрупкий, шейка вытянута, глаза почти влажные… Ну и дела. Это действительно ужасно. Это еще хуже, чем его знаменитый Телефонный Голос. Мы уже обсуждали с ним его Телефонный Голос много раз, и добились некоторого прогресса, но все-таки проблема не изжита, не решена до конца.
Уже несколько лет он отвечает по телефону вот так: алло?
Естественно, люди в недоумении. Что случилось с Тофом, спрашивают они, когда он передает мне трубку. Мне приходится отвечать как ни в чем не бывало: Ну это же наш Тоф, ха-ха! Но голос-то у него такой, словно на него наорали, словно он заперся в ванной, а я колотил в дверь, и мои вопли заглушали его рыдания, и едва ему удалось восстановить дыхание, как зазвонил телефон, и вот тут-то он и сказал: «Алло?»… Самое ужасное, что ему удается добиваться этой интонации всегда, в любое время дня и ночи, — каждый раз это медленное, дрогнувшее ал ло? — на грани безумия двенадцатилетнего мученика. Я умоляю его отвечать нормально. Умоляю тебя, ну отвечай ты нормально, Тоф, ты ведь нормальный человек, и у нас все нормально, поэтому я умоляю тебя: отвечай нормально, неужели это так трудно? Не надо отвечать так, будто я тебя бью, будто ты прячешься от меня в ванной, ведь я-то все это проходил, мне приходилось прятаться от родителей за дверью, которую выламывали со всей родительской мощью, искать в ванной место, куда бы спрятаться, залезать в ящик с игрушками для ванной, под нижней полкой, и я прятался там, и видел, как полоску света, пробивающуюся сквозь щель в полу, заслоняют его ботинки, а потом все заливает яркий свет, когда открывается дверь, и меня хватают за плечи… но Тоф старался, особенно если я стоял рядом — я скрещивал руки на груди, наблюдал, инструктировал, изображал перед ним бодрую улыбку, устремлял брови вверх — выглядел счастливым!
А теперь все заново. Эти фотографии, гори они огнем. Мне пора паковать ему чемодан. Будут ли в приемной семье к нему добры? Будет ли он ради них хорошо выходить на фотографиях? Приемная семья. Приемная семья.
— Тоф, это правда ужас. Ты ведь понимаешь, что подумают люди. Понимаешь, правда? Теперь мне нельзя показываться в школе.
Он делает молочный коктейль.
— Ты бы не мог выключить эту штуку?
— Уже почти готово.
— О господи, Тоф. Теперь я не смогу пойти на день открытых дверей, не смогу им показаться, потому что теперь у них есть доказательство, которого они так хотели. Учителя! Теперь они решат, что я тебя бью. Они говорили с тобой так, будто я тебя бью?
— Слушай, что ты несешь?
— Это просто ужас.
— Почему?
— Ты ведь не несчастный?
— Нет, и что?
— А то, что ты не должен выглядеть и разговаривать так, как будто ты несчастный.
— Ладно.
— Ведь им того и надо.
— Извини.
— А ты мне даже не сказал, что вас будут фотографировать.
— Они прислали записку.
— Не присылали.
— Ладно.
Может, еще успеем сбежать. Надо собрать вещи и уехать. Может, люди из агентства по охране детства уже в пути. Интересно, какая у них машина. Наверное, что-то вроде большого грузовика. Или они работают под прикрытием? Мы уже окружены. Можно выбраться через заднюю дверь — ту, что у прачечной. Мы выскользнем, замаскировавшись — а как мы замаскируемся? Наденем плащи! Плащи у нас есть! — мы выскользнем, сядем в машину, потом запасемся едой, купим фруктов, соленого мяса… так, и куда же мы поедем? В Мексику? В Центральную Америку? Нет-нет, в Канаду. Тоф получит домашнее образование. Мы заведем ферму и займемся обучением на дому. Хм, правда, эта Канада… Мы что, станем говорить «кынеш» вместо «конечно»? Мы оба. А вместо «извините» — «звиньть»? Нельзя. Надо будет за собой следить…
— Я просто не могу понять, почему ты не улыбнулся.
— Мне казалось, я улыбнулся. На некоторых фотографиях я улыбался.
— Но они выбрали эту?
— Вроде так.
Может, они так и задумали? Выбрали грустную фотографию, чтобы отобрать его. А может, фотограф — торговец детьми. Связан с агентством по охране детства, платит им, чтобы они передавали ему детей, а потом продает их на рынке белых рабов в… где он может быть, этот рынок? И какие у них машины?
— Тоф, я просто хочу, чтобы ты мне помогал.
— Я же сказал: извини.
— Ну ты ведь понимаешь, как скверно из-за этого выгляжу я и мы оба. Теперь они чаще будут приносить нам корзинки с фруктами. И печь для нас кексы Бунта.
— А что такое кекс Бунта?
— Это вроде большого пончика.
— А.
Он уже выпил полкоктейля. Хочет набрать вес.
Я снова смотрю на фотографию. В общем, он очень хорошенький. Желтая рубашка подходит по цвету к волосам, которые выгорели, потому что сентябрь был солнечным и мы все время торчали на пляже. А светло-голубой фон идеально подходит к цвету глаз. И эти глаза умоляют: Спасите! Тут не одна, а целых шесть фотографий, целая стопка, и внизу еще четыре больших, и еще одна, самая большая. Господи! И все эти Тофы, все одиннадцать, заклинают: О люди, вы, те, кто разглядывает школьные фотографии, посмотрите, как печальна моя жизнь! О одноклассники и учителя, всмотритесь в мои глаза, которые видели так много страшного! Сотрите мое прошлое, я хочу начать все сначала, я хочу быть таким же, как вы, как все остальные, обычным и счастливым, счастливым! Взгляните, как я улыбаюсь на школьной фотографии! Спасите меня от него, потому что каждый вечер перед ужином он спит на диване, как убитый, а когда не может встать, хватает меня за рубашку и чего-то просит, заставляет меня готовить нам еду, а потом, проснувшись, напрягается и все смотрит на свой экран, и все что-то пишет и не разрешает мне взглянуть, а потом валится и засыпает на моей кровати, и мне приходится выгонять его оттуда, а потом он снова не спит полночи, и…
— Что ты хочешь на ужин?
— Тако.
— Мы ели тако в воскресенье.
— Ну и что?
— Если сам приготовишь, пускай будет тако.
— А у нас есть мясо?
— Нет. Придется купить.
— А можно еще что-нибудь купить?
— Например?
— Рутбир.
— Хорошо. Когда все будет готово, разбуди меня.
Выкину ли я когда-нибудь из головы эту фотографию?
Сможем ли мы когда-нибудь ее пережить? Неужели ему действительно так грустно? Я понимаю, что это неважно, но почему это настолько очевидно? Неужели хотя бы кто-то еще из детей выглядит так же грустно? Вот девочка, у которой мама и папа сейчас разводятся — разве она плачет? Господи, ну конечно нет. Все дети понимают, что стоит на кону. Они знают: родителей надо прикрывать. Но только не Тоф. Я все для него делаю — на прошлой неделе, например, поменял постельное белье! — а взамен получаю это.
Мать готова была нас убить, если в школе нас фотографировали, а она не знала об этом заранее и не проверяла наш внешний вид. Была, впрочем, одна причина, по которой мы не предупреждали ее, что нас будут снимать, и называлась эта причина — ШОТЛАНДКА. Интересно, носил ли кто-нибудь в начале 70-х шотландку в таких количествах? Забавно — похоже, на каждой фотографии до пятого класса в том или ином виде принимает участие шотландка, в основном в номинации «штаны». И мы, все трое, становились похожи друг на друга.