Достаточно сказать, что нам пришлось жутко унижаться, чтобы снять нашу теперешнюю квартиру в тихом районе, рядом с его новой школой, рядом с кинотеатром, рядом с продуктовым магазином, от которого можно пройти пешком с сумками в руках без машины и без тележки. Как и положено мужикам. В квартире есть окно для Тофа — оно огромное и выходит на запад, — и окошко для меня — из него виден квартал пенсионеров. Это уныло, но если вдуматься как следует, так оно и должно быть, и мне нравится, что я принес себя в жертву, уступил ему комнату, которая побольше, где светло и эркер. И мы набрасываемся на Сан-Франциско. Вдруг выясняется, что от нашего дома всего за пять минут можно доехать на велосипеде до бугрящегося дюнами пляжа Бейкер-бич, где слева Тихий океан, а справа Золотые Ворота, и еще всего в нескольких кварталах от нас база Пресидио, задыхающаяся от сосен и эвкалиптов, не так давно списанная и едва ли не заброшенная. Мы пересекаем на велосипеде этот город-призрак из белой штукатурки и дерева на кричаще-зеленом фоне, где все так вольготно и непринужденно развалилось на земле, до смешного дорогой, одной из самых дорогих на свете. Пресидио устроен безумно — с этими вкраплениями перелесков, заброшенными бейсбольными площадками около домов стоимостью в миллион, но, разумеется, никакой логики нет в Сан-Франциско вообще: это город, построенный из мастики и щеточек для курительных трубок, клея-герметика и разноцветного строительного картона. Его создали феи, эльфы, счастливые дети с новыми цветными карандашами. Почему бы не раскрасить его розовым, пурпурным, радужным, золотым? Какого цвета бар для байкеров на 16-й улице, рядом с шоссе? Он сливовый. Сливовый. Солнце такое яркое и светит так прямо, что углы домов кажутся чистенькими, хрустящими — контрфорсы, переходики, башенки — остатки всевозможных хайвеев — радужные тряпичные флюгеры — сексуально-роскошная листва. Только случайно его можно принять за такой город, где в самом деле живут и работают, где по дорогам можно ездить, а в домах жить. Все остальное время он просто чья-то выдумка, причуда. Даже поездка к Марни — в Кастро и обратно — превращается в приключенческий роман: вот холм, а за ним другой (о жалкий плоский и прямой Иллинойс!), одна перспектива сменяет другую, дорога вьется — а что, если у меня откажут тормоза? а что, если у кого-нибудь другого откажут тормоза? — это настоящее приключенческое кино в вылинявшем «техниколоре», а в ролях — ярко одетые неудачники всех мастей. Жители Сан-Франциско всегда готовы выкинуть что-нибудь этакое, что подтверждает и без того стойкую репутацию этого города — Города, как они сами его называют: бездомные разгуливают в плавках, делают стойку на руках, бесстыдно и невозбранно испражняются прямо на углу многолюдной улицы. Активисты бросаются пончиками в полицейских в защитной экипировке; велосипедистам позволяется душить уличное движение на Маркет-стрит, но их арестовывают при попытке проехать по Бэй-бриджу. Когда мы в первый раз оказались на Хэйт-стрит, мимо нас, шатаясь, пробежал человек, у которого на голове была кровавая рана, а через десять секунд — еще один человек с такой же раной; он орал — видимо, на первого. В руках у него была теннисная ракетка. Повсюду — знаки того, чем озабочены обитатели города, что они считают неправильным, а это множество разных вещей, в числе которых: виноград, гранулированный сахар, автомобили в городе, скейтборды в его центре и тоннели под округом Марин. В знаки дорожного движения вносятся коррективы:
СТОП
уличному движению
СТОП
гонениям на Абу-Джамаля[142]
* * *
К автобусам прицеплены какие-то веревки или провода, и если едешь за таким автобусом, часто приходится ждать, и надо, чтобы под рукой было что почитать, потому что эти веревки или провода держатся на автобусах недолго: неожиданно проскакивает искра, автобус останавливается, водитель вылезает из своей кабины, заходит сбоку, дергает веревку или провод, радостно улыбаясь — о-хо-хо! — ведь здесь, по большому счету, никто никуда особо не спешит, и уж точно никуда не спешат те, кто ездит на автобусах. На Юнион-сквер обитают восьмидесятилетние близнецы, а на бульварах стоит запах мочи, и подростки рыщут по Миссии и Хэйту — «Ну что, братан? По пицце?» — и с Тихого океана дует ветер, он несется по Гири и через Ричмонд и бьет в выходящее на запад окно в спальне Тофа.
А в новой квартире хорошо кататься по полу. Квартира длинная, вытянутая, есть сквозной проход через все комнаты, а поскольку пол деревянный, а проход примерно 35 футов длины, при открытой двери на лестницу можно прокатиться по инерции фута три-четыре, и если к этим трем-четырем футам прибавить 16–17, которые нужны, чтобы набрать приличную скорость, в сумме получается дистанция в 20 футов для прекрасного катания — и даже больше, если открыть дверь в комнату Тофа и отодвинуть стул, стоящий у стола.
Однако в своем классе Тоф — единственный, кто живет в квартире. Многие его одноклассники живут рядом, но в собственных домах, огромных прекрасных домах в Пресидио-Хайтс, с помещениями для горничных, подъездами и гаражами. Глядя на список его класса, я ненавижу это «кв. 4» в графе «адрес». Мне хочется позвонить в школу и сказать, чтобы они вычеркнули это «кв. 4». Тоф начал ходить в седьмой класс, и, если забыть про одного учителя, добрейшего человека, который почему-то каждый день спрашивает у него, как он себя чувствует, то у него все в порядке, все отлично, и он сразу же становится невероятно популярным. За первый месяц он побывал на трех бар- и бат-мицвах[143], двух днях рождения и прочих тусовках, а мне сильно полегчало, хотя из-за этого приходится постоянно ездить, ведь его востребованность явно сглаживает стресс от переезда.
Я отвожу его в гости домой к однокласснице. Когда через три часа я его забираю, он выглядит растерянным и потрясенным.
Они играли в «бутылочку».
— Серьезно? — спрашиваю я. — В «бутылочку»? Мне бы и в голову не пришло, что в это еще играют. В смысле, сам-mo я в нее, кажется, никогда и не играл…
Ему было некуда деваться. Там был только он, еще один мальчик и шесть девочек. Его скрутили и усадили. Он был новенький, и все лезли вон из кожи.
— Значит, ты целовался?
— Нет.
— Нет? Почему?
— Потому что я их почти не знаю.
— Кхм, понятно, но…
— Мне не хотелось.
Я даже не знаю, что сказать. Больше всего на свете, всем своим существом я хочу ближайшие недели только об этом с ним и разговаривать; я не просто хочу вытащить из него все возможные детали, меня распирает от любопытства, так сказать, проективного толка, а еще меня переполняет желание дать ему по шее за то, что он повел себя так по-мудацки. Я тщательно взвешиваю все варианты, но поскольку я великий стратег, то решаю, что смогу получить от него хоть какую-то информацию, только если в разговоре с ним буду как можно меньше, скажем так, хихикать. Я помню и о том, чтобы не переносить на него свои собственные страдания из-за упущенных возможностей, из-за девочек, которых не поцеловал, школьных танцев, на которые не пошел, — и вообще я не желаю, чтобы и у него были такие страдания; чтобы у него вообще были хоть какие-то страдания. Всю дорогу до дома мы обсуждаем нюансы прошедшего вечера, а уже дома, на диване, много позже того момента, когда ему пора идти спать, мы смотрим «Субботний вечер живьем»[144], а когда он заканчивается…
— А они были симпатичные?
— Вроде бы. Некоторые. Не знаю. Там были две девочки из другой школы.
Я заворожен и боюсь чем-нибудь вспугнуть его: он впервые так откровенен со мной в разговоре о девочках, чуть ли не впервые заговорил со мной на эту тему вообще: я вечно издеваюсь и хмыкаю, поэтому, как правило, он предпочитает делиться этим с Бет.