В Беркли мы живем с Бет, ее лучшей подругой Кэти — ома тоже сирота, ее родителей не стало, когда ей было лет двенадцать, — моей девушкой Кирстен, которая тоже хотела жить в Калифорнии и поэтому переехала с нами. На нас пятерых вместе взятых остался один-единственный живой родитель — мать Кирстен, поэтому первое время нас распирало от собственной самостоятельности: мы, сироты, должны с нуля воссоздавать домашний очаг, без готовых образцов. Идея казалась отличной — живем все вместе, в одном доме, как в общежитии! как в коммуне! вместе воспитываем детей, убираем, готовим еду! вместе обедаем, устраиваем вечеринки, веселимся! — дня три или четыре, а потом стало очевидно — по причинам, которые тоже вполне очевидны, — что идейка была так себе. Всех нас трясло от разнообразных забот, новых мест учебы и работы, и очень быстро мы стали ворчать, браниться и пререкаться о том, где чьи газеты, что пора бы уж знать: гранулированные средства для мытья посуды покупать нельзя, потому что господи как же можно не знать таких элементарных вещей! Кирстен, которой приходилось выплачивать студенческий заем, а сбережений не было, неистово пыталась найти работу, и при этом у нее не было машины. А мне она не позволяла платить свою долю ренты…
— Не беспокойся, я прекрасно могу платить сама.
— А я не позволю тебе платить.
— Снова мученика из себя корчишь!
…хотя я мог платить за нее, но она не искала легких путей, даже летом. Поэтому по утрам я отвозил ее к станции БАРТа[49], попутно забрасывал Тофа в лагерь, и по дороге нас с Кирстен дергало и колбасило от напряжения, мы искали повода напасть, взорваться, выбросить эмоции: мы не знали, будем ли мы осенью жить вместе, найдем ли мы к осени работу, останемся ли мы к осени влюблены друг в друга. Сам дом обостряет наши проблемы: в нем возникают партии — Тоф и я, Кэти и Бет, Бет, Кирстен и Кэти — и начинаются стычки, от которых в доме охватывает клаустрофобия, несмотря на фантастический вид, и гаснет то веселье, которое мы с Тофом отчаянно пытаемся создать.
К примеру, вскоре мы обнаружили, что в доме, из-за того что пол деревянный, а мебели немного, есть два идеальных маршрута, чтобы кататься в носках с разбега. Лучший — от задней веранды до ступенек (рис. 1), который позволяет даже при очень скромном разбеге легко проехать целых тридцать футов до самых ступенек, ведущих на нижний этаж, причем первый пролет легко перепрыгнуть, а при условии, что тот, кто прокатился, готов на финише кувыркнуться через голову, при удачном завершении можно зафиксировать приземление в стиле Мэри-Лу Реттон[50]: вскинуть руки и выгнуть спину. Ура! Америка!
Рис. 1
Впрочем, любимое наше развлечение — на радость соседям и случайным прохожим представлять, будто я избиваю Тофа ремнем. Вот как это делается: мы открываем дверь задней веранды и становимся в гостиной; я держу в руках сложенный вдвое ремень и резко дергаю за оба конца, так что получается щелчок, словно я со всей силы луплю Тофа по голым ногам. Когда ремень щелкает, Тоф визжит, как поросенок.
РЕМЕНЬ: Щелк!
ТОФ: (Визг!)
Я: Ну что, сынок, нравится?
ТОФ: Прости меня, прости! Я так больше никогда не буду!
Я: Не будешь? Да ты и ходить больше не будешь! РЕМЕНЬ: Щелк!
(Визг) и т. д.
Это очень весело. Мы с Тофом атакуем Калифорнию, нам надо взять от нее все, что можно, а то потом наступит осень и заморозит нас, поэтому, пока Бет и Кэти занимаются своими делами, а Кирстен бегает по собеседованиям, мы с Тофом отправляемся на Телеграф-авеню смотреть на чудиков. Мы бродим вокруг университетского городка в поисках Голого Парня, людей в радужных варенная, кришнаитов и Евреев за Иисуса[51], а также обнаженных по пояс женщин, которые разгуливают, подзуживая окружающих ворчать и приманивая телевизионные камеры и полицейских, выписывающих им свои гнусные штрафы. Но ни одной обнаженной груди мы не увидели и ни разу не столкнулись с Голым Парнем; правда, один раз видели Голого Старика с седой бородой: он непринужденно болтал по телефону и имел на себе только резиновые шлепанцы. Мы обедаем в «Жирном ломте», иногда отправляемся к Берклийской гавани, и там, в скверике на дальнем конце мола, зеленом и холмистом, практически чуть ли не посреди Залива, достаем бейсбольные биты и перчатки, футбольный мяч и фрисби — все это всегда лежит у нас в машине — кидаем их друг другу и устраиваем возню. Есть еще мелкие поручения — нужно добывать продукты и скверные прически, а потом наступают тихие тягучие вечера, в доме нет телевизора, а потом — постель; мы читаем и беседуем, лежа на его маленькой кровати: «Странно, я их уже почти не помню», — как-то вечером сказал он, и его слова были обжигающими и неостановимыми, — а потом я просиживаю час над своими рисунками и Помнишь? Помнишь? Видишь, конечно, ты их помнишь, — а потом мы с Кирстен спим в комнате, из окон которой все-все видно, оттуда такой же обзор, что из гостиной и веранды наверху; Бет спит в соседней комнате, а Тоф спит — он засыпает идеально: две-три минуты, и уже отключился — в самодельном домике, который мы для него устроили, только занавеска и футон, выгородили между нашими спальнями.
Мы доезжаем до пляжа Монтара и паркуемся прямо над ним, рядом с фургоном, за которым светловолосый мужчина стягивает с себя резиновый костюм. Достаем свое барахло и идем вниз, от вершины утеса до его подножия по шаткой лестнице, а Тихий океан радостно приветствует нас.
Взгляните на нас: мы лежим параллельно, Тоф — в рубашке, потому что стесняется. Вот как мы беседуем:
— Тебе скучно?
— Ага, — говорит он.
— Почему?
— Потому что ты просто лежишь, и всё.
— А я устал.
— А мне скучно.
— Сходил бы вниз, построил замок из песка.
— Где?
— Внизу, у воды.
— Зачем?
— Развлечься.
— А сколько мне за это будет?
— В смысле — сколько тебе за это будет?
— Мама давала мне деньги.
— Чтобы ты построил замок из песка?
— Ага.
Я делаю паузу — переварить услышанное. Я соображаю туговато.
— Зачем?
— Затем.
— Зачем затем?
— Не знаю.
— И сколько она тебе давала?
— Доллар.
— Бред какой-то.
— Что бред?
— Платить, чтоб ты играл в песке. Даже не мечтай. Ты не будешь играть в песке, если я тебе не заплачу?
— Не знаю. Может, и буду.
Купаться нельзя: океан слишком холодный, сразу глубина, а подводные течения слишком сильные. Мы сидим и смотрим, как вода и пена бешено заполняют наши рвы и тоннели. Тоф не самый хороший пловец, а волны с силой бьют о берег, и на секунду у меня возникает видение… я вижу другого Тофа, который тонет в двадцати футах от берега. Его утащило в самое чрево, очередная волна набегает и накрывает его, и — это блядское подводное течение. Я несусь, прыгаю, плыву с сумасшедшей скоростью, чтобы вытащить его — все-таки я был в команде пловцов! я умею плавать и нырять, быстро и стремительно! — но я опоздал; вновь и вновь ухожу я под воду, но там все серое, вздымается и вихрится песок, вода мутная, а потом уже слишком поздно: его унесло на сотни футов отсюда… когда я всплываю глотнуть воздуха, я вижу его ручку, загорелую и тонкую; один последний взмах — и все… Кончено! Короче, нам вообще не стоит здесь купаться…
— Эй.
Вполне можно купаться и в бассейне…
— Эй.
— Что, что?
— А что случилось с твоими сосками? — спрашивает он.
— Ты о чем?
— Ну, они вроде как выпирают.
Я смотрю на него в упор:
— Тоф, пришло время кое-что тебе рассказать. Я хочу рассказать тебе о моих сосках. Я хочу рассказать тебе о моих сосках и — в более общем смысле — о мужских сосках в нашей семье. Потому что в один прекрасный день, сынок [иногда я выкидываю такую штуку, и он ее выкидывает: я называю его «сынок», а он меня «папа», и мы смешно болтаем, играя в папу и сына; конечно, мы валяем дурака, но все-таки от этих слов нас слегка подташнивает], в один прекрасный день мои соски станут твоими сосками. В один прекрасный день у тебя тоже появятся соски, неестественно торчащие на груди и твердеющие от малейшего повода, поэтому ты не сможешь носить ничего, кроме футболок из самого плотного хлопка.