Много позже, когда я осенью 1999 года заканчивал эту книгу, я обнаружил, что посреди ночи бреду по своему бруклинскому кварталу, намереваясь докупить кофеин, и непроизвольно шепотом напеваю что-то себе под нос. Что-то вроде:
ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка
Или:
Ох блядь ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь Ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь
Или что-то чуть посложнее, скажем:
Дай же мне господи дай же мне О дай же мне господи дай же мне дай же мне Помоги помоги нет нет Господи нет нет нет нет нет Помоги Господи нет нет
Или еще одно, примерно такое:
Умру, помру и сдохну-сдохну-сдохну, не знаю, умру, помру и сдохну-сдохну-сдохну, не знаю, сдохну, не знаю, кто, кто, кто, кто, КТО?
Я никогда не понимал по-настоящему, откуда берутся такие песни, просто замечал, что напеваю их, не подбирая слов. Тогда я несколько кварталов, не отдавая себе отчета, лихорадочно бормотал эти слова, но потом наконец заметил это и велел себе остановиться; обычно это удается легко, хотя иногда и не очень, как в тех случаях, когда дрожишь от холода, хотя погода не требует непременной дрожи: если хочешь подавить дрожь и клацанье зубами (я обучился этому искусству чикагскими зимами, когда мы ходили на озеро и каждый раз проваливались ногой под лед), надо задействовать разум и легкие, и при определенной концентрации ты уже начинаешь дышать медленнее, расслабляешь тело и перестаешь дрожать, в большой степени благодаря тому, что убедил свое сознание: для дрожи нет оснований, тут недостаточно холодно, чтобы можно было ее обосновать. Таким же способом можно усмирить мантры сомнения и отчаяния, которые шепчут твои губы, когда идешь по своему району, черно-синему в первые послеполуночные часы и тихому. Так вот. Как бы то ни было, я всегда перестаю петь, как только открываю дверь в свою квартиру. О, пока не забыл: среди этих песен (повторю еще раз, возникающих абсолютно спонтанно) самая распространенная — вот какая:
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко жалко жалко жалко Господи
Это непроизвольное пение, вероятно, было симптомом двух явлений, явившихся результатом работы над книгой и связанных с тем ее аспектом, который мы сейчас обсуждаем.
А именно:
1) Многие люди, мучимые совестью за то, что пережили тех, кого любят, испытывают потребность мучить себя всеми доступными способами; такие люди часто представляют себе собственную смерть, медленную и болезненную, как смерть тех, кто умер раньше, — им кажется, что смерть даст им очищение и освободит от греха продолжающейся жизни. И еще:
2) В самом процессе создания мемуаров заложен эффект разрушения своего прежнего «я». Уже одно то, что описываешь прошлое с максимальной жестокостью по отношению к тому, чем твое «я» было тогда, имплицитно предполагает убийство этой личности. Да, порой ты с удовольствием описываешь лучшие моменты ее жизни и с симпатией пересказываешь ее лучшие мысли, но в принципе ты как бы говоришь: это я, такой, каким был тогда; сейчас я могу взглянуть на этого человека с имеющейся у меня дистанции, и забросать его тупую деревянную башку водяными бомбочками. Но даже эта идея, какой бы правильной она ни казалась и какой бы привлекательностью для склонного к насилию интеллектуала ни обладала, чрезвычайно трудна для реализации и болезненна; она вызывает внутренний протест со стороны различных внутренних самозащитных ресурсов. Я уж не говорю о том, что начинается, когда эти мысли озвучиваются и выносятся на широкую аудиторию. Как бы сильно я ни старался, чтобы случилось то, чего я хотел бы, и чтобы не случалось того, что, как я надеюсь, не случится, и то и другое случается помимо моей воли. Обычно это неплохое развлечение. Являлись ли какие-то грани этого процесса невероятно болезненными? Да, являлись. Я написал книгу, ббльшая часть которой посвящена тому, как умирали мои родители и как я после этого жил с младшим братом, и почему-то это вызвало у очень небольшого количества людей такую злобу, с которой мне приходилось сталкиваться нечасто. Это очень странно. Но не то чтоб совсем уж неожиданно. Ненормальность ситуации — в том, что, работая над первоначальным текстом, я представлял себе в качестве потенциального потребителя книги не традиционного «Идеального Читателя», а самого себя — Читателя Злобного, Изнуренного и Недалекого, такого, каким я был много лет. Поэтому и от читателей книги я ожидал худшего, думал, что будут когти, клыки и кровь. Книга заканчивается мольбой, обращенной к тем, кто готов разорвать меня на части: идите и сделайте это, потому что я хочу, чтобы это уже свершилось — наконец. Но случилось странное: люди были ко мне добры. Было почти невозможно найти того, кто был бы таким же злобным и мелочным, как я все эти годы. Не скажу, что таких людей было совсем уж невозможно найти, но все-таки я ожидал, что меня распнут, а вместо этого получил нечто прямо противоположное. Подробнее об этом — ниже.
Стр. li, абз. 1. $ 100 Джону Уорнеру
На самом деле я никогда не давал Джону Уорнеру ста долларов. Даже не могу как следует объяснить, почему. Извини, Джон. Не сомневайся, что размер моего тебе свадебного подарка будет соответствовать сумме, которую я тебе должен.
Стр. 1, абз. 3: Употребление слова «мать» в тех местах, где логичнее было бы употребить слово «мама»
Никогда до того, как я стал писать книгу, я не использовал слова «мать» в разговорах с мамой или о маме. Она всегда, в любой ситуации была «мамой» или «мам», и никогда — «матерью»; это слово официальное, строгое и поэтому неподобающее. Но, будучи напечатанным, слово «мама» странным образом утраивает свою интимность и поэтому оказывается обреченным. Нам нужно новое слово. Мамть? Матьма? Маматерь? Я готов к предложениям, передавайте через моего издателя.
Стр. 3, абз. 1: Контейнер-полумесяц
Когда я писал книгу, внешний облик этой кюветы, «контейнера-полумесяца», был довольно сильно размыт в моем сознании. Точнее сказать, помнил я его неплохо, но никогда не выяснял у Бет или Билла, насколько точны мои воспоминания, никогда не ходил в больницу, чтобы убедиться, что штука, которую я описал, существует на самом деле. Это ведь всего лишь мелкая деталь; есть еще несколько мелочей, относительно которых я ни капли не удивлюсь, если узнаю, что все было совсем не так. Где-то полгода назад я рылся в коробках, чем занимаюсь довольно часто, зная, что отыщу что-нибудь страшное или прекрасное и на ближайшие несколько часов буду впадать в ярость, исходить слезами или рвать на себе рубаху, — и нашел этот контейнер. Не помню, чтобы я его откладывал, и сомневаюсь, что его отложила Бет, — но он лежал там, в идеальной сохранности. Он был и остался кремовым, но на самом деле его форма была не формой полумесяца. Qh имеет форму молодого месяца, «четверть-месяца» на раннем этапе нового цикла, а еще на нем есть этикетка с улыбающейся рожицей и пожеланиями удобства в использовании.
Стр. 5, абз. 2: Телевизионная программа в эпизоде с носовым кровотечением
Все описанные передачи мы смотрели с матерью тот или иной раз, но, возможно (и даже скорее всего) не все показывали в этот конкретный день. Впрочем, передачу «Жеребцы» она любила[197].
Стр. 9, абз. 1. Видеоигры
Здесь содержится туманный намек на то, что папа играл в видеоигры — от «Понга» до «Атари», от «Коулковижн» до «Нинтендо», постоянно и с большим азартом. Каждый вечер, отсмотрев весь ассортимент того, что предлагали телеканалы, а потом еще и новости, он призывал кого-нибудь из нас, обычно меня, и велел подойти к задней стенке телевизора, чтобы переключить с телевизионного режима на режим видеоигры; потом вытаскивал с нижней полочки кофейного столика два пульта, вставлял картридж, и битва начиналась. Играл он скверно. Любой из нас мог побить его в любой игре, неважно, как долго он тренировался (он часто тренировался заранее). У него действительно толком ничего не выходило. Ни в «Понге», ни в «Брейкауте», ни во «Фроггере», ни в «Кьюберте», ни в «Чемпионате по гольфу», ни в «Данки-Конге», ни в первой версии «Легенды Зелды». Но наблюдать за тем, как он старается, было интересно, а кроме того, мы с еще большим нетерпением предвкушали Рождество, зная, что он мечтает о новой игре или новой системе так же сильно, как все остальные, а то и больше. Мне захотелось рассказать об этой детали, потому что он любил от души повеселиться, любил длиннющие анекдоты про Стоша и Йона, двух несуразных рыбаков-поляков, и любил смотреть «Монти Пайтон», «Маппет-шоу» и «Симпсонов»[198]. И еще он играл в бильярд. А когда он играл в бильярд — в кладовой в подвале, — мне разрешалось посмотреть, а иногда и поиграть, хотя его скепсис насчет моего мастерства и достижений ничто не могло поколебать. Я шел следом за ним вниз по лестнице, проходил мимо главной игровой комнаты и заходил в темную кладовую, где было много ящиков, бильярдный стол и проем, в котором, скорей всего, водились покойники. Он тянул за шнурок выключатель лампы над столом, и тогда лампа принималась раскачиваться, пока он искал кий и натирал его кончик мелом — молниеносным, но четким [странная штука: когда я писал последнюю фразу, я посмотрел в окно, пытаясь придумать нужное слово для описания того, как он натирал кий мелом, и тут с огромной сосны, растущей прямо перед окном, на меня полетела маленькая птичка. Когда ей оставалось всего шесть футов до того, как врезаться в стекло, у меня возникло внезапное подозрение, что это мой отец, который пытается сказать мне, чтобы я прекратил описывать, как он играет в бильярд. И тогда, в последний момент, вместо того чтобы удариться в окно, птица взмыла вверх и полетела к крыше.]. Он признавал только обычный пул. Полагал, что «восьмерка» — игра неудачников, поэтому мы считали очки, отмечая счет на какой-то штуковине, похожей на счеты; она висела около бойлера. Он хорошо разбивал, у него был мягкий удар, и он презирал подставку для ударов по дальним шарам. Он считал, что это слишком просто.