Мы с Мередит скинулись и оплатили ему три недели пребывания в частной клинике, потому что страховки у него не было, и ему пришлось бы ложиться в бесплатную больницу округа, а если бы он лег в бесплатную больницу округа, то обязательно что-нибудь над собой сделал бы — там ведь, блин, такое дерьмо, что я там просто не смогу, — и за несколько дней до отправки в частную клинику я вез его из Окленд-Хиллз, забрал у дома еще одной женщины, с которой он встречался, — а из окна этого дома выглядывало двое детей…
— Слушай, чувак, огромное тебе спасибо, что ты за меня заплатил. Я вот правда тебе должен сказать: дико тебе благодарен. Там совсем другое дело. В окружной одни наркоманы и проститутки. Я бы не выдержал, я бы сорвался…
Я открываю окно.
Мне ему нечего сказать.
— Я вот думаю, — говорю я, — может, выкинуть тебя из машины прямо здесь, на этом ебаном мосту?
Примерно на минуту наступает молчание.
Я включаю радио погромче.
— Ну так выкинь.
— Я и хочу тебя выкинуть, урод.
— Ну так выкинь.
— Я не понимаю. Ты хочешь установить новый рекорд? Вот смотри: ты сидишь здесь, на вид нормальный человек, руки на коленях сложены, и все такое — а потом… Когда ты напялил на себя этот клоунский костюм? Когда это случилось? Понимаешь…
Он ритмичными щелчками открывает и закрывает кнопочную застежку на перчатке.
— Прекрати.
Он прекращает.
— Ну почему ты не можешь просто… — мне хочется сказать «угомониться». Но это будет не то. — …угомониться? Почему ты, блядь, не можешь просто угомониться?
Он взялся за перчатку.
— Прекращай.
Он прекращает.
— Знаешь что? Это все скучно, блядь, до омерзения.
—...
— Жутко скучно. Сначала, какое-то время, это было интересно — ты выкидывал такие фокусы, как показывают по телевизору, — а потом перестало. И сейчас все это уже давно неинтересно.
— Извини, чувак. Извини, что я такой скучный.
— Да. Ты скучный. Ты вечно ноешь, ничего не можешь сделать, валяешься в какой-то грязи…
— Знаешь что? На себя посмотри. Сам все время говоришь, как увяз в своем семейном дерьме. Сам все время…
— Сейчас мы говорим не обо мне.
— Вот уж нет. Именно о тебе. Мы всегда говорим о тебе. Так или иначе, но мы всегда говорим только о тебе. Ясно как дважды два.
— Слушай — еб твою мать. Я совершенно не собирался вылезать здесь на передний план.
— Ну и не вылезал бы.
— Сейчас я, блядь, вышвырну тебя в окно.
— Давай. Вышвыривай.
— Вышвырну.
— А вот скажи: тебе до меня правда есть какое-то дело? Ну, кроме того, что я тебе нужен для поучительной истории, где символизирую кого-то — твоего отца и вообще всех тех, кто тебя разочаровал…
— Как же ты на него похож.
— Иди на хуй. Я другой.
— Не-а.
— Выпусти меня.
— Не-а.
— Я другой. Мой образ к этому не сводится.
— Ты сам его к этому свел.
— Нет. Он шире.
— Да что ты говоришь!
— Нельзя брать меня и использовать, чтобы что-то там объяснить в твоем отце. Твой отец — не пример из назидательной истории. И я не пример из назидательной истории. А ты не наставник.
— Ты сам этого добивался. Ты хотел внимания.
— Это не имеет значения. Просто я из тех, чья трагедия, по твоему замыслу, хорошо вписывается в основную линию. Тебе ведь неинтересны те, кто просто нормально живет и у кого все в порядке, так? Из них не слепишь историю, правда?
Рядом с нами едет грузовичок; в кузове — трое детей. Сейчас он свалится.
— Тебе нужно только то, из чего можно извлечь мораль. Вот разве не странно, что Шалини, например, с которой ты никогда близко не дружил, вдруг становится одной из главных героинь? И все почему? Да потому, что остальные твои друзья имели несчастье не быть несчастными. Право голоса у тебя имеют только те, чья жизнь идет наперекосяк…
— Мне можно.
— Нет.
— Мне можно…
— Нет. А бедный Тоф? Интересно, было ли у него вообще право голоса? Ты, конечно, сейчас скажешь, что он все одобрил, считает, что это отлично, весело, и, может, так и есть, но неужели ему это приятно, как ты сам думаешь? Вся твоя затея — жуткая пошлятина.
— Она слишком велика для твоего ума. Ты ничего в нас не понимаешь.
— О господи.
— Ее значение — в том, чтобы вдохновить. Сделать мир лучше. Оправдать наше существование.
— Да ну. Знаешь, в чем на самом деле ее смысл? Поразвлечься. Если чуть-чуть отодвинуться назад, получается красивое представление. Ты вырос в комфортном и спокойном мире, и теперь, чтобы добавить остроты в свою жизнь, все это выискиваешь, выдумываешь, и — хуже того — используешь несчастья своих друзей и знакомых. Но пойми же ты: нельзя вертеть живыми людьми, выворачивать им руки-ноги, расставлять, одевать, заставлять говорить…
— Мне можно.
— Нет.
— Мир у меня в долгу.
— Ничего подобного. Это… это просто неправда. То, чем ты занимаешься… это людоедство. Как ты не понимаешь — ты просто жрешь человеческое мясо. Ты… берешь кожу и делаешь из нее абаж…
— О господи.
— Выпусти меня.
— Я не могу тебя здесь выпустить.
— Выпусти. Дойду пешком. Я не хочу превращаться в твое топливо. Или пищу.
— Я все это делал ради тебя.
— Да ладно.
— Я сам себя тебе скормил.
— А я не хочу, чтобы ты себя мне скармливал. Я не хочу тебя жрать. И не хочу использовать как топливо. Я вообще ничего от тебя не хочу. Ты считаешь так: если кто-то что-то у тебя взял, значит, теперь ты сам можешь брать, брать, брать — все, что захочешь. Но, представь себе, не всем нравится без конца жрать друг друга. Не всем нравится…
— Мы все жрем друг друга, каждый день, каждую секунду.
— Это неправда.
— Правда. Именно это мы и делаем. Потому что мы люди.
— В тебе говорит жажда крови и мести. Но на самом деле жизнь шире. Или, наоборот, уже. И не все так озлобились, отчаялись и проголодались, как…
— Ты сам можешь мной пользоваться.
— Бр-р. Ну уж нет.
— Я сделаю тебя сильнее.
— Нет уж, с тобой покончено.
— А вот и не покончено. Ты еще придешь. Я всегда буду тебе нужен. Тебе всегда будет нужен человек, который полюбуется на твои язвы. Ты не сможешь один, Джон…
— Ты только что проехал наш поворот.
Вечеринку у Шалини устроили с размахом. После несчастного случая прошел год, она уже выписалась из больницы, вернулась домой, в Лос-Анджелес, к матери и сестре. Она буквально на глазах поправлялась, уже почти все могла делать сама, хотя ее короткая память была все еще спутанной и ненадежной. Все, что произошло за последний год, стерлось из нее полностью. Почти каждый день ей приходилось рассказывать об аварии, и каждый раз, когда ей рассказывали эту историю, она была потрясена. «Ух ты!» — говорила она так, словно рассказ был вовсе и не про нее. Но Шалини делала упражнения по развитию памяти, у нее были специальные карточки, ей помогал инструктор, у нее был специальный дневник, куда она записывала события за день, — ее бумажная память о произошедшем. Прогресс был огромным, прогнозы оптимистическими, поэтому на ее двадцатишестилетие родные запланировали шумное торжество у них дома — со всевозможными угощениями, диджеем, танцами, фонарями вокруг бассейна, сотней гостей и так далее.
Мы приехали с Тофом. Я не знал, что ей подарить, поэтому поступил так, как к тому моменту поступал регулярно: попросил Тофа сделать что-нибудь для нее. Он уже несколько раз делал из цветной глины маленькие статуэтки Иисуса: Иисус во фраке и с тросточкой, с открытым ртом («Иисус на Бродвее»), Иисус в светлом парике и красном женском костюме («Хиллари Иисус»[187]); Иисус в белом спальнике с красным крестом («Иисус остался переночевать»), а в дополнение прилагается маленькая коробочка с чесоточным порошком. Фигурки выходили очень похоже, те, кому их дарили, были счастливы, но он сказал, что делать их еще и для моих друзей у него не хватит времени. А вторая моя идея провалилась, когда он отказался отдавать «Книгу Мормона»[188], которую заказал по номеру 1-800. Ну и ладно.