Высшее партийное начальство, вынужденное по обязанности почтить присутствием похороны на Новодевичьем кладбище, вело себя хмуро и недовольно. Передавалась фраза, изроненная Молотовым и получившая хождение: «Это он не в себя стрелял, это он в партию стрелял!» Да и Хрущев не слишком отстал от «каменной задницы», как именовал Молотова еще Ленин. «Если бы не выстрел, мы бы его похоронили на Красной площади», — рассудительно произнес он. Витал дух сталинских времен, когда даже самоубийство в безвыходном положении, без указаний сверху, считалось, если и не прямым преступлением, то уж во всяком случае антипартийным деянием.
От писателей Москвы речь над могилой произнес Федин. В противовес обстановке она была человечной, хвалебной и возвышающей. «Фадеев умел завоевывать друзей и умел быть другом… — мягко говорил он. — За трагической чертой, которая безжалостно и жутко отделила Александра Фадеева от нас, он остается в нашем сознании прежним — веселым, красивым, пышущим красками жизни, со своими незабываемыми россыпями пронзительно звонкого смеха, другом, товарищем, прекрасным талантливым писателем…»
Надгробное слово, отзвучав, имело продолжение. Через год с лишним после трагической гибели у Федина произошел душевный разговор с Твардовским о том, что в его путешествиях по стране, воспроизводимых в поэме «За далью даль», как описывает их автор, не хватает одного друга, с которым встретиться уже не суждено.
Запись из дневника Федина от 28 сентября 1957 года: «…Был Твардовский, мирный, чуть не благолепный. Я заговорил о его Ангаре, недавно напечатанной (глава из поэмы «На Ангаре», появившейся в начале сентября. — Ю. О.), о том, что хорошо и что не понравилось (излишнее величание техники — самосвалов, за которыми исчезают и лирика, и… ум). Он согласился, что самосвалов “многовато”. Правда ведь: величие дел человеческих поэзия выражает не описанием средств и орудий делания, а волнением чувств, по виду ничего иногда не имеющих общего с самим процессом делания. Прекрасны и сильны строки, в которых Твардовский сказал о горечи своей, вспомнив друга, недостающего ему. <…> Все ведь поняли, какого друга пожалел в эту минуту поэт. <…> Никакие самосвалы, даже превосходно описанные, не идут в сравнение с этими строками отступления, с этим криком сердца, так уместно вырвавшемся в главе, посвященной славе строителей великой плотины на великой реке. Никакой реквием не прозвучит более потрясающе, нежели эти кратчайшие строки сожаления и страдания, что <… > нет больше их товарища и друга — Александра Фадеева».
Часть третья.
РЯДОМ С ТВАРДОВСКИМ
Будучи членом редколлегии журнала «Новый мир», Федин работал в тесном содружестве с этим глубоко национальным поэтом. Многие годы то был удачный и плодотворный альянс.
Александр Твардовский при всей широте и многообразии творческого размаха, безусловно, был самым крупным из литературных «шестидесятников», то есть либеральных коммунистов, энтузиастов идей XX съезда, которых мне довелось наблюдать. Широколицый, скуластый, медлительный, грузный, неторопливой походкой властного и уверенного в себе хозяина, двигался он в помещениях руководимого им журнала «Новый мир».
Конечно, выдающийся художник шире всяких идеологических дефиниций. Но если иметь в виду некую идейно-политическую платформу, то означенное определение к нему все-таки приложимо.
Преобладающие черты «шестидесятничества» как общественного течения при этом можно обозначить так. Либеральный марксизм и то, что получило название «социализм с человеческим лицом»; атеистический гуманизм; дух антисталинизма (под прикрывающим флагом XX съезда партии); традиционное народолюбие русской классики… Все эти черты так или иначе представлены в общественно-политических воззрениях Твардовского, когда он вторично в течение 12 лет возглавлял журнал «Новый мир». Но, разумеется, они как-то проявлялись и ранее, в частности во время первого редактирования того же журнала (1950–1954).
Вот отчего при всех противоречиях и несхожести взглядов Твардовский в высших руководящих кругах страны оставался хотя и человеком с «вывихами», но все-таки своим. И это же обеспечивало многие годы возможности его близкого взаимопонимания и сотрудничества с главой Союза писателей Фединым.
Даже и формально Александр Трифонович в ту пору входил в высшие руководящие органы партии — член Центральной Ревизионной Комиссии КПСС в 1952–1956 гг. и кандидат в члены ЦК КПСС в 1961–1966 гг.
Но ведь и Федин тоже был марксистом, атеистом и социалистом, патриотом России, видевшим божество в литературе и искусстве, поклонником лучших образцов русской классики, человеком с тонким развитым эстетическим чувством. Разница между обоими писателями состояла не столько даже в оттенках воззрений, большей или меньшей их освободительной либеральности и гражданственности, сколько прежде всего в силе характера, в способности ради убеждений и признанных над собой духовных ценностей не останавливаться перед любыми жертвами, идти до конца.
Долгие годы советский режим старался относиться к А.Т. Твардовскому, большому поэту и непредсказуемому человеку, ласкательно, «душил в объятьях». Традиция была заложена еще в сталинские времена. Признания и награды — «пряники» — преобладали над ударами кнутом. Твардовский — трижды лауреат Сталинской премии (1941,1946,1947), лауреат Ленинской премии (1961), лауреат Государственной премии (1971). Депутат Верховного Совета СССР четырех созывов, член правления СП СССР (с 1950) и одновременно лишь с коротким перерывом секретарь правления СП СССР до 1971 г. Это был тот случай, когда власти всеми силами пытались вернуть «паршивую овцу», отбившуюся от стада.
Конечно, бороться было за что. Поэт, автор «Василия Теркина», был явлением редкостным и необычным. Духовный и стилевой заряд его творчества кратко определил один из близких друзей — Самуил Маршак. Имея в виду современную поэзию, он писал: «До Твардовского говорили о народе, здесь заговорил сам народ».
Но власти не чурались, как уже сказано, и болевых приемов, назидательных порок. Тем более что после назначения на пост редактора «Нового мира» в 1950 году Твардовский не раз давал к тому поводы (начиная с очерков «Районные будни» В. Овечкина).
Вообще, Твардовский был слишком самостоятелен и не спешил присоединиться к «партийной линии». Противоречил ей иногда даже с позиций консервативных. К примеру, продолжая работать над поэмой «За далью даль», в начале 1954 года он передал для публикации в журнале главу, названную с публицистическим вызовом, — «Так это было», о Сталине.
В ту пору в печати и устной пропаганде набирала силу сдавленная и чаще всего безымянная критика почившего неполный год назад «вождя всех народов». На страницах партийных изданий критиковали какой-то никому не ведомый «культ личности» руководителя, присущий якобы то ли народникам 70-х годов прошлого века, то ли их более современным последователям эсерам, то ли, может быть, даже японцам с их культом божественного микадо, хотя было ясно, что подразумевалось отношение к Сталину. Поэт всей душой противился этому, как ему казалось, официальному фарисейству. В предлагаемой главе были строки, дышавшие прямым общественным вызовом и оттого не допущенные в печать цензурой. В тексте главы, отпечатанной на папиросной бумаге, они ходили в Москве по рукам. Тогда впервые прочитал их и я. Протест против официального лицемерия засел в памяти:
Я жил при нем. И был я в праве
Мечтать до нынешнего дня,
Что в общем перечне названий
Он мог отметить и меня.
Что мог с досадою суровой
Иль с тайной радостью прочесть
Мою страничку, строчку, слово
Из тех, что будут или есть.
И что же? Горькая отрада
Иль, может, даже радость в том?
Что мне в стихах менять не надо
Того, что пел о нем, при нем…