— Ну, голоса их, я не знаю, кого там ты слышал. Хорошо слышал?
— Ну, — кивнул Васильев, не понимая, куда клонит инструктор.
— А ведь стекло толстое. Очень толстое стекло, журналист. А ты их слышал, как будто они рядом стояли, — нет? И видел ровно то, что могло на тебя сильней всего надавить, так? Зуб даю, что-нибудь из детства.
— А вы? — пролепетал потрясенный Васильев. — Вы что видели?
— Что я видел, того тебе знать не надо! — рявкнул Кошмин. — Мало ли что я видел! Тут каждый видит свое, умеют они так! Интересно послушать потом, да только рассказывать чаще всего некому. Тут щелку в вагоне приоткроешь — и такое…
— Ладно, — устало сказал Васильев. Он все понял. — Кому другому вкручивайте. Ведомство ваше, минсельхоз, минпсихоз или как вы там называетесь, — вы хорошо мозги парите, это я в курсе. И фантастику читали, вижу. Но дураков нет вам верить, понятно? Уже и телевизор ваш никто не смотрит, про шпионов в школах и вредителей в шахтах. И про призраков в Можарове, которых я один вижу, — не надо мне тут, ладно? Не надо! Я и так ничего не напишу, да если б и написал — не пропустите.
— Вот клоун, а? — усмехнулся проводник, но тут же схватился за рацию. — Восьмой слушает!
Лицо его посерело, он обмяк и тяжело сел на полку.
— В двенадцатом открыли, — еле слышно сказал он Кошмину.
— Корреспонденты? — спросил Кошмин, вскакивая.
— Телевизионщики. Кретины.
— И что, все? С концами?
— Ну а ты как думал? Бывает не все?
— Вот дура! — яростно прошептал Кошмин. — Я по роже ее видал, что дура. Никогда таких брать нельзя.
— Ладно, о покойнице-то, — укоризненно сказал проводник.
Васильев еще не понимал, что покойницей называют симпатичную из «Вестей». До него все доходило, как сквозь вату.
— Нечего тут бабам делать, — повторял Кошмин. — В жизни больше не возьму. Что теперь с начпоездом в Москве сделают, это ужас…
— Ладно, пошли, — сказал проводник. — Оформить надо, убрать там…
Они вышли из купе, Васильев увязался за ними.
— Сиди! — обернулся Кошмин.
— Да ладно, пусть посмотрит. Может, поймет чего, — заступился проводник.
— Ну иди, — пожал плечом инструктор.
Они прошли через салон-вагон перепуганного Майерсона. «Sorry, a little incident», — на безукоризненном английском бросил Кошмин. Майерсон что-то лепетал про оговоренные условия личной безопасности. Пять вагонов, которые предстояло насквозь пройти до двенадцатого, показались Васильеву бесконечно длинным экспрессом. Мельком он взглядывал в окно, за которым тянулись все те же серые деревни; лиловая туча, так и не проливаясь, висела над ними.
В тамбуре двенадцатого вагона уже стояли три других проводника. Они расступились перед Кошминым. Васильев заглянул в коридор.
Половина окон была выбита, дверцы купе проломаны, перегородки смяты, словно в вагоне резвился, насытившись, неумолимый и страшно сильный великан. Крыша вагона слегка выгнулась вверх, словно его надували изнутри. Уцелевшие стекла были залиты кровью, клочья одежды валялись по всему коридору, обглоданная берцовая кость виднелась в ближайшем купе. Странный запах стоял в вагоне, примешиваясь к отвратительному запаху крови, — гнилостный, застарелый: так пахнет в пустой избе, где давным-давно гниют сальные тряпки да хозяйничают мыши.
— Три минуты, — сказал один из проводников. — Три минуты всего.
— Чем же они ее так… купили? — произнес второй, помладше.
— Не узнаешь теперь, — пожал плечами первый. — Не расскажет.
— Иди к себе, — обернулся Кошмин к Васильеву. — Покури пойди, а то лица на тебе нет. Ничего, теперь только Крошино проехать, а потом все нормалдык.
Выявление
Рыжая ввалилась в купе последней, минуты за две до отхода. Ни «здрасьте», ни «добрый вечер». Морда густо намазанная, широкая, белая, «на щеке бородавка, на лбу другая» — чистый Отрепьев, с той разницей, что щека и бровь проколоты и бородавки железные. Не извинившись, она задела Наташку толстой задницей, забросила на Наташкину верхнюю полку свой рюкзак и плюхнулась к столику. Наташка мельком глянула на очкастого, молча сидевшего напротив, и вместо легкой брезгливости, которую ожидала увидеть на тонком его лице, увидела недвусмысленную радость. Очкастый глядел на рыжую с восторженным удивлением, с каким наблюдают за первыми шагами ребенка или за тропической бабочкой, которую и не чаяли обнаружить в среднерусском березняке.
Рыжая вытащила из ушей наушники и схватилась за мобильный. Наташка знала этот тип: они ни на секунду не могут остаться с собой наедине, напор внутренней пустоты разрывает их, как газы — тысяча извинений — разрывают желудок при метеоризме. Все время надо с кем-то коммуницировать — либо с плеером, из которого несется голимая попса, либо с бутылкой пива, либо вот неизвестно с кем по мобильнику. Причем сказать им, как правило, нечего, они знай себе описывают окружающее. Так и вышло. «Але! Да, доехала. Да, слушай, успела. Не, дураки какие-то. Лохушка какая-то и ботан. Не, приставать не будут. Точно тебе говорю, не будут. Откуда я знаю. Слушай, а тут еда. Ты прикинь, купе с едой. Щас, посмотрю, — она с хрустом открыла упаковку с ужином. — Чего-то колбаска… какой-то егурт… Ща, погоди. Печеньице вот. Ща возьму печеньице».
Наташка поняла, что лохушка и ботан — это они с очкастым, и снова скользнула по нему взглядом, интересуясь его реакцией. Он улыбался все шире, все восторженней. Лет ему было под сорок, он был того самого типа, который Наташке всегда нравился, — несмотря на сугубо профессорскую внешность, в нем ощущалась надежность. Несмотря на жару, он был при полном параде — сорочка, костюм, даже галстук, хоть сейчас на конференцию «Аспектология венгерских глаголов», — и по экономным его движениям, общей приветливости и суховатой доброжелательности ясно было видно, что он давно живет в имидже ботана, знает, чем за это платят, и готов в случае чего постоять за себя вплоть до рукоприкладства. Наташка, несмотря на свои двадцать, имела подобный опыт и легко распознавала его в других.
Поезд дернулся, тронулся, рыжая не преминула сообщить об этом — «Мы тронулись!» — и еще минут десять, не щадя денег, припоминала с собеседницей какую-то прогулку по каналам, во время которой они сначала привлекли внимание усатого араба, потом развели его на два коктейля, а потом сбежали, причем рожа у него была ууу! Насладившись воспоминанием, она снова вонзила наушники в свои толстые, белые, варениковые уши, вжалась задницей в подушку и зажмурилась. Впрочем, сохранять спокойствие долее пяти минут было выше ее сил. Она заерзала, доела колбаску, посмотрела в окно, извлекла из рюкзака глянцевый журнал с Биланом на обложке (не забыв, разумеется, пнуть Наташку), просмотрела его, с тоской достала жвачку и сунула в рот — ей сил нет как хотелось поговорить, рассказать попутчикам, как они с подруженцией развели араба, но попутчики были лоховатые, не оценят, и занимались какой-то чушью. Очкастый читал толстый журнал, Наташка пролистывала блокнот, прикидывая, как будет отписываться за командировку.
Неожиданно очкастый оторвался от книги, взглянул на часы и вежливо спросил:
— Тут у меня кроссворд… Роман Льва Толстого из одиннадцати букв. Не подскажете?
При этом он незаметно подмигнул Наташке — мол, помалкивай, ничему не удивляйся: вопрос явно предназначался не ей. Рыжая, видимо, не знала, что никаких кроссвордов в толстых журналах не печатают, завела глаза под лоб и задумалась.
— Это, — сказала она. — Анна Каренина. Сколько там букв?
Наташка еле удержалась, чтобы не прыснуть. В «Анне Карениной» было, во-первых, двенадцать букв, а во-вторых, два слова. Рыжей было на вид лет шестнадцать. Она не могла не знать таких вещей, но вот не знала. Могла же она, допустим, не знать, что надо извиняться, когда толкаешь соседа, или здороваться, когда входишь в купе.
— Правильно, — удовлетворенно кивнул очкастый.