Кости, значит, на кости, прах на прах. Братская могила. А может, так и надо? Продираясь сквозь кусты, я наткнулся на свалку похоронного старья и в нем на лежащие чуть обочь грязные и ржавые чугунные памятники двум бирюльским фельдшерам — Иосифу Николаевичу Остаповичу и Луке Макаровичу Дорофееву. Один лечил бирюльчан в конце прошлого, другой в начале этого века. Конечно, уважаемые на всю волость были люди, принимавшие роды и бежавшие по первому зову (в деревне иначе и водиться не могло), пользовавшие многих и многих потомков пашенных крестьян, вероятно, с полвека вслед друг за другом, — и тоже в хлам! И уже по-иному на обратном пути смотрелся мемориал в центре села — как холодный продукт проводившейся по всей стране идеологической кампании, а не благодарная слеза местного народа.
В доме, где мы остановились на ночевку, телевизор пускал быстрые, захлебывающиеся очереди новостей, одна тревожней и страшней другой, а мы обреченно и молча, придавленные происходящим, сидели перед ним и отдыхивались болью. Все, возвращение наше в большой мир состоялось. Завтра в город — в ссылку, на каторгу, под инквизицию. Как мало надо, чтобы взорвать недельное укрепление первобытной ленской свободой, — посидеть полчаса перед телевизором!
* * *
Я все пытался найти и додумать какую-то главную мысль, к которой не однажды за эти дни подступал, которую теребил неловко и тщетно, которая была рядом и никак не давалась. Я даже не знал, к чему она относилась. Она словно бы относилась ко всему, что мучило меня в последнее время, была, как хлеб, проста и незаменима, объясняла и мою заблудшесть, и заблудшесть, горькую потерянность, беспризорность «действительности», какими-то бурными силами занесенной в дикую и бесплодную «не в ту степь». Не может же быть, чтобы люди взяли и просто так за милую душу сдурели, с радостью отдав себя во власть откровенных бесстыдников и родоотступников и кинувшись с энтузиазмом уничтожать то, что составляло главные опоры жизни, — и государство, и мораль, и веру, и труды предыдущих поколений. Это что-то необъяснимое или объяснимое не там, где мы привыкли искать причины. Когда киты, собираясь в стаи, вопреки жизненному инстинкту выбрасываются на берег, птицы намеренно убиваются о скалы, а слоны, объятые ужасом и яростью, крушат на своем пути все, что давало им мир и пищу, не тот же ли самый удар неизвестного происхождения ведет их в самоубийственном порыве?! Если причина внешняя, перед которой ничему живому, в том числе и ему, «венцу природы», не устоять, то где его прославленная, берущаяся от разума, могущественность, на разгон каких сил и качеств он ее употребил, забыв о себе, о своей защите от таинственного умопомрачения! С древних времен, а затем с Варфоломеевской ночи и особенно с Французской революции должен был он знать за собой всевозрастающую опасность бешенства то ли от солнечной активности, то ли от лунной недостаточности и поискать противодействие, вплоть до «смирительной рубашки», как только бешенство начинало себя показывать. Если ничего не делать, где гарантия, что завтра или даже сегодня вечером в очередной горячке не занесет человек на себя руку с одной из тех «игрушек», которых, сам создав, он боится за их страшную разрушительную силу и которые не должны были быть произведением человеческого ума? Но много ли в последнее столетие создано умом, принадлежащим человеку?! Нет, не солнечные вспышки, не «черные дыры», не что-нибудь иное из космоса опахивает его духом неистовства, приводя в разрушительное движение, а зреет этот дух в нем самом, в его трагическом надломе, в тех духовных трещинах, откуда сочится и высачивается человечье.
Мы и думать начинаем одними вопросами. Вопросы растут числом, увеличиваются в размерах, заполняют собою поднебесную и не просто звучат, а вопят, требуют, перебивая друг друга в жажде ответа, — и безрезультатно. Тот берег жизни, откуда отзывалась истина, подавленно молчит. Так долго мы обходились без нее или так ее испутывали, извращали и измельчали, что за временами небрежения, перемежаемого насилием, она искалечилась и высохла, из царственной особы превращалась в послушную служанку. Мы, в сущности, остались без истины, без той справедливой меры, которую отсчитываем не мы, а которую отсчитывают нам. Что из царственной особы в результате постоянного понижения и унижения можно получить послушную служанку — подтвердилось; но можно ли провести ее обратным путем и какие для этого потребуются сроки, неизвестно. Мы получили, что хотели, и чего мы теперь добиваемся, почему чувствуем себя покинутыми и несчастными?
Опять вопросы. Привычный сворот в тупик. Неотвеченность, невозвращенность, недорожденность мысли в вопросах, следующих один за другим, — та же свалка, замусоренность «пространства», та же экология думания, расстроенность его и бесплодность. Где, как в материальном пространстве, следует остановиться и вернуть утерянную опорность, прежде чем двигаться дальше.
Опорность при падении… что это за опорность? И может ли она быть вне человека? Все задачки сводятся к одному, утыкаются в один угол…
Человек, надо полагать, задуман как совершенный инструмент. И разум его был дан только в соединении с душой, в пропускании через душу, как через крещение, всякого рожденного замысла, в приготовлении предстоящего действия для омытой цели. Разум предлагает, душа отбирает и направляет разум. Те чудные, грустные и ликующие звуки, которыми способен звучать человек в страдании и радости, изливаются из его души; там струны, там и смычок, там небесное дуновение и водит этим смычком. И человек, сознательно или бессознательно потерявший душу, теряет и себя, он уже не человек, а только подобие человека, как в человеке он был подобием Божиим, то есть падает сразу на ступень, для которой потребовались большие тысячи лет. Без души за свои действия он отвечать не может; он расчеловечен, невменяем и готов на все. Эти самопотерянность, самоотступничество и самообман (будто ничего плохого не происходит) при скоплении большой человеческой массы, всегда готовой к возгоранию прежде всего от затаенного недовольства каждого собой, от неминуемого саморазложения, — при скоплении большой человеческой массы почти естественно приводят к взрыву. Бессмысленно, как мы это постоянно делаем, обращаться в таких случаях к разуму. Безумие происходит не от недостатка разума, не оттого, что разум, как вождь или царь, «не в курсе», а оттирании вышедшего из-под контроля, переродившегося, злокачественно разбухшего «разума», того, что от него без души осталось.
Цивилизацию XIX века с ее свободами, законами, экономикой, финансами и политикой, с ее безнравственностью и обезбоженностью русская литература (громче всех — В. Розанов) назвала «кабаком». Постоянное пребывание в кабаке, где все подчинено «праву» кабака, даром не проходит. В XIX веке еще не был придуман всесветный рупор всесветного кабака — телевидение, литература не нанялась зазывалой в кабак, предлагая срамные картинки, не ударили по ушам и мозгам с неслыханным грохотом тысячи тысяч расплодившихся «битлзов», этих громобоев «культуры», чьи руки и умы освободили от труда машины; тогда еще человечество не сковано было страхом от «мирного» и «военного» атома, «звезды» кино- и телеслучек не избирались с восторгом в парламент, восьмилетние девочки еще не рожали и далеко оставалось до СПИДа, порождения кабака и одновременно справедливого возмездия за кабак, плода какой-то особенно отвратительной любви, которую, должно быть, не стерпел даже сам дьявол. Тогда еще многого не было, да и «кабак» конца прошлого столетия с высоты сегодняшнего кабака кажется захолустным «монастырем», где плохо придерживались общежительного устава. Но видна была, как говорится, «тенденция», взятое цивилизацией направление, которое и привело к настоящему, повальному, «вальпургиеву» кабаку и пошло дальше, в задние комнаты кабака, в кабак кабака, принявшись по образцу последнего устраивать мир.