* * *
Мы сидели спинами друг к другу, Борис в носу лодки, я в корме. Каждый день мы обещали Семену Климычу, что завтра, как только Лена притихнет, мы сменим его на веслах, но такое завтра так и не наступило. Кончились пороги, начались заломы. Выпадала и спокойная вода, и чем дальше, тем чаще, но всегда ненадолго. И всегда она могла оборваться вдруг, в минуту сжаться в пружину и выстрелить, кинуться на перегородившее полреки нагромождение снесенных деревьев — залом, нагромождение жуткое, в два-три человеческих роста, с торчащими, как чудовищные растопыренные лапы, корневищами, с бьющимися на воде вершинами и ветками, с постоянно кланяющейся под течением задранной елью или кедром, всем своим беспорядочным переплетением и навалом представляющее тем не менее что-то законченное, оформленное в какую-то страшную древнюю рептилию, сползающую с берега, на которую и набрасывается Лена. Не приведи Господь наскочить на эту рептилию — растерзает без жалости. А их по Лене не перечесть. И глаз за ними нужен издалека.
Но уж если выплывали в затишье и подымали весла на крутые надутые борта, если лодке без опаски позволялось разворачиваться и я оказывался впереди — смотрел я, как, взбивая воду, в искрении брызг убегает от нас по течению стайка молодых крохалей, еще не вставших на крыло. Три дня они «вели» нас, сменяя друг друга. Только убежит, спрячется одна стайка, вспугнем другую — и опять отчаянно-веселое улепетывание под частодробную трепещущую музыку бега в одно касание. Семен Климыч считал их и насчитал многие десятки. Он успевал еще и вести учет водно-лесного поголовья и первым показывал нам на стоящую в кустах козулю, залюбовавшуюся проплывающим красным чудищем, или на затаившегося в скалах орла. Одна козуля, самка, вскинула на нас свою точеную нежную головку с золотистой гладью шерсти всего в десятке метров на ближнем от нас правом берегу и вдруг перед самым нашим носом бросилась в воду и сильными толчками погребла на другую сторону. Борис, застигнутый врасплох, от удивления забыл и про себя, и про свое ремесло и схватился за фотоаппарат с опозданием.
Непуганое, нетронутое царство!
Думалось: а долго ли продержаться ему под заповедной охраной? Само по себе искусственное устроение заповедника в определенных границах среди безграничья естественной природы, когда-то всюду бывшей заповедной, есть парадокс, признание неисправимого уродства, несостоятельности и неспособности человека к правильной жизни. Человеком защищать от человека же то, что принадлежит ему по праву рождения, составляет его дыхание, питание, воспитание, воспроизводство, труд и творчество и что должен он беречь пуще глаза, значит согласиться и тут, что род человеческий приближается к концу. Да, это вынужденная, необходимая защита лучшими от худших, охваченных алчностью и скудоумием, но одновременно это только оттягивание конца. Те, кого мы можем назвать худшими и кто сегодня лишь просачивается в заповедные крепости, когда-нибудь пойдут брать их приступом. Если… но никак не сбывается это спасительное «если», и надежда на него все убывает и убывает. Рассказывает же Семен Климыч, что за границы заповедника, которые всего только несколько лет назад отводились с согласия как властей, так и людских сходов, уже сейчас идет война: отдайте назад сегодня, не надо ничего завтра.
Три с половиной века назад Ерофей Хабаров впервые расчал на Лене пашню близ устья реки Куты. Чуть позже тобольский казак Курбатка Иванов «со товарищи», сбегав до того в якутскую землицу и к океану, поднялся по Лене к Байкалу. Представить нельзя, как, какой удалью и мочью затягивались казаки в этих местах, по которым мы и сплавляемся с мучениями. Ни лошадкой пособить, ни берегом тянуть. И сколько по Сибири было таких непроходимых и непролазных, диких рек, близ которых кочевали только лишь малые народцы и куда по следам «сведывателей» пришли пашенные люди.
Все вокруг тогда казалось диким и хищным: выходил зверь, наползала на пашню тайга, разливалась река, среди лета выпадал снег. Освоение, приручение и привыкание давалось с великим трудом. Человек жил в постоянном напряжении борьбы за свое существование. И далеко не всегда эта борьба заканчивалась в его пользу.
С тех пор прошло где триста, где двести лет. И как же все переменилось! Переменилось не только в лике земли, на которую некогда сел человек и которой кормился, но и в отношениях его с нею. Теперь он превратился в хищника — жадного, беспощадного и неумного. Нет от него жалости ни зверью, ни птице, ни траве, ни воде. И это повсюду, не в одной лишь Сибири и не в одной России. Все свои знания, ум, открытия, приспособления ради корысти очередного царствующего поколения бросает он войной против земной своей колыбели, разрушая все больше и азартней. И, даже друг с другом воюя, он прежде всего наносит поражения ей. Только этому и отдавался он из поколения в поколение во весь последний век — со страстью, воодушевлением и победными возгласами на всех языках. И, всемогущий, многоумный, вездесущий, об одном избегал размышлять — о последствиях, и когда напоминали о них, раздражался, соглашаясь и не соглашаясь, стараясь скорей забыть неприятную истину в развлечениях, на производство которых брошена половина человечества. Последствия не замедлили явиться, и первым из них было то, что хищничающий человек, изнурив себя нравственно и оскудив духовно, недокормленный одним и перекормленный другим, все быстрее перерождается во что-то нелепое и страшное.
Если и дальше все так же пойдет (а как оно не пойдет?) — что останется от него и вокруг него?!
Лена полнеет и расширяется, теперь это уже не та неказистая речонка, которая, показывая норов, принялась нас трепать в первый день. Приподнялись берега, отступили горы, заросшие лесом, и рисунок гор сделался плавней и мягче. На широком прямостоке хорошо видна «горка», с которой скатывается река; быстрое, приподнятое течение позади кажется сплошным длинным валом, способным раздавить какую угодно преграду. Но за поворотом начинается «в горку», куда течение вталкивается мощным напором, не позволяющим реке выходить из старинной «борозды». Вода прозрачная, чуть подтемненная, такой, осветившись, останется она и на солнце. Я подолгу смотрю в воду: кем-нибудь проверено, наверное, и записано, сколько недель бежать ей за четыре с половиной тысячи километров к океану. Это доступно измерению, но какая это огромная, богатая, чудесная жизнь — признанию не поддается. Как в одну воду нельзя войти дважды, одну и ту же воду нельзя и сопроводить далеко: с каждым притоком она уже иная, обновленная, другого состава и цвета, и другая начинает обживать ее рыба. Там, не в дальних низовьях, где от берега до берега — версты, а в низовьях, что на карте и до середины не достанут, сделается Лена наконец той Леной, которую часто поминали в моей ангорской деревне с приговором, когда отымали ото сна: «Сколько можно спать! — не на Лену выехал!» Этой поговоркой и вбилась в мою память Лена: раздольная, многоводная и настолько тихоходная, что едва шевелится вода и дни напролет спи бесхлопотно и, как добавлялось еще, без задних ног.
На третий день набухшее, низко нависшее небо пришло в движение, стало приподыматься, светлеть, в нем появились разрывы, показывающие глубину. Мы повеселели. Но еще не однажды срывались хлесткие дожди, которые мы принимали за последние; тучи растягивало все решительней, все обнадеживающей, скручивая их в бесформенные, взбитые облака. В них после обеда завозилось, роняя лучи, невидимое солнце. И вдруг в сумерках под холодным натягом густого воздуха ударил такой ливень, что в пять минут утопил опять и небо, и землю, и Лену, и наши надежды. Устанавливая палатку и подтаскивая дрова, мы передвигались как водолазы, только что без скафандров. И долго не могли добыть огня. Вытесанная из нутра, из суха дерева щепа моментально отсыревала и от спички не бралась. Хорошо, был спирт: подожгли в банке прежде спирт, а уж от его синеватого прозрачного пламени заставили заняться и дерево. И, продрогшие донельзя, до костей, склонились тремя большими фигурами над едва заметным огоньком, вытягивая к нему руки и пытаясь поймать хоть подобие тепла.