Моя болезнь – это в гораздо большей степени не поддающееся четкому определению нечто, которое просто имеет место, а не лишающее радостей отсутствие чего-то. Это ощущение, что у меня имеется невидимый сотоварищ, который следует за мной днем и ночью, дожидаясь, когда можно будет воспользоваться возможностью наладить со мной более тесные отношения, чем те, которыми он уже пользуется. В детстве я тщетно пытался придать ему некую личностную форму, относиться к нему как к «воображаемому другу» того типа, какой, как я слышал, иногда изобретают некоторые дети. Но мой сотоварищ и последователь всего лишь шел за мной – он не играл со мной, не защищал меня, не утешал. Его интересовало (и теперь интересует) только одно – составлять мне невеселую, мрачную компанию, зловещую в своем безмолвии.
Профессиональная терминология, профессиональная семантика, скажете вы. Что ж, вполне возможно, только для меня это, скорее, чувство меланхолии, чем что-либо другое, клиническое, вроде нарушения химического баланса в организме, вызывающего депрессию. Это то, что Роберт Бёртон[6] в своем труде «Анатомия меланхолии» (опубликованном четыреста лет назад, когда Милтон только приступал к обрисовке образа своего сатаны) назвал «томлением духа».
Элейн О’Брайен уже почти отринула мысль о том, что мне следует обратиться к спецу-мозгоправу. Она слишком привыкла к тому, что я на это всегда отвечаю: «Зачем мне это, когда у меня есть ты?»
Я позволяю себе улыбнуться по этому поводу, но улыбка мгновенно пропадает, когда я вижу Уилла Джангера, спускающегося по каменным ступеням с крыльца библиотеки и машущего мне рукой, словно мы с ним друзья-приятели. Словно тот факт, что он, по крайней мере, десять последних месяцев трахает мою жену, как раз в этот момент почему-то вылетел у него из головы.
– Дэвид! – зовет он меня. – На пару слов!
Как он выглядит, этот хлыщ? Как нечто ловкое и пронырливое, но на удивление плотоядное. Нечто с когтями.
– Еще год прошел, – говорит он, встав напротив меня и несколько театрально задыхаясь.
Он подмигивает мне, улыбается, показывая зубы. Это те его выражения лица, как я догадываюсь, которые были сочтены «очаровательными», когда он первые разы отправлялся с моей женой «попить кофейку» после занятий йогой. Именно это слово она использовала, когда я задал ей всегда первый и всегда бессмысленный и бесполезный вопрос мужа-рогоносца: «Почему именно он?» Она пожала плечами, словно ей не требовалось никакого объяснения этого поступка, и ее крайне удивило, что оно может потребоваться мне. «Он очарователен», – в конце концов сообщила она, как бы присев на это слово, как бабочка вдруг решает отдохнуть именно на этом цветке.
– Послушайте, я не хочу, чтобы это вызывало какие-то сложности и трудности, – начинает Уилл Джангер. – Мне просто очень жаль, что все так обернулось.
– И как именно?
– Простите?
– И как именно все это обернулось?
Он выпячивает нижнюю губу, словно его здорово обидели. Теоретик! Теория струн! Вот чему он учит, вот о чем он толкует с Дайаной, когда слезает с нее. Что вся материя, если ободрать ее, раздеть и разложить всю, до основ, окажется связанной невозможно микроскопическими струнами. Не знаю, как там с материей, но вполне могу поверить, что это все, из чего сделан сам Уилл Джангер. Из невидимых струн, которые поднимают ему веки и углы рта – профессионально состряпанная и представленная кукла. Марионетка.
– Я просто стараюсь вести себя в этом деле как взрослый человек, – говорит он.
– У вас есть дети, Уилл?
– Дети? Нет.
– Конечно, у вас их нет. И никогда не будет, вы же сами эгоистичный ребеночек, – говорю я, надуваясь сырым воздухом. – Ты, видите ли, стараешься вести себя в этом деле как взрослый человек! Мать твою так! Думаешь, это сцена из какой-то драматической фигни из семейной жизни, идущей где-то в Гринуич-Вилидже, на которую ты затащил мою жену? Из какой-нибудь насквозь лживой дряни, которую этот парень из «Таймс» назвал «поставленной столь натуралистически»? А как же быть в реальной жизни? Мы скверные актеры. Мы тупицы и недотепы, которые причиняют друг другу боль. Ты этого не чувствуешь, ты на это просто не способен, но боль, которую ты причиняешь – причиняешь моей семье, – она разрушает нашу жизнь, ту, что мы прожили вместе. Жизнь, которая у нас была.
– Послушайте, Дэвид, я…
– У меня есть дочь, – перебиваю его, продолжая наступать, словно паровой каток. – Маленькая девочка, которая понимает, что что-то не так, что-то неправильно, и в результате она проваливается в этот мрак, из которого я не знаю, как ее вытащить. Знаешь ли ты, что это такое – видеть, как твой ребенок, твое все на свете, буквально распадается на части? Конечно, не знаешь. Ты же пустышка. Социопат summa cum laude[7], который болтает ни о чем, несет всякий бессмысленный вздор и этим зарабатывает себе на жизнь. Невидимые струны! Ты специалист по пустоте. И сам ты – ходячая и говорящая пустота.
Я и не ожидал, что все это ему выскажу, но рад, что так вышло. Потом, позднее, я пожалею, что не могу запрыгнуть в машину времени, возвратиться в этот момент и выдать более искусно составленное оскорбление. Но на данный момент и так неплохо.
– Это странно и забавно, что вы такого обо мне мнения, – говорит он.
– Странно? Забавно?
– Вы слишком ироничны. Вероятно, лучше так выразиться.
– Никакой иронии тут нет.
– Кстати, это Дайана придумала. Чтобы мы поговорили.
– Ты лжешь. Она отлично знает, что я о тебе думаю.
– Да, но знаете ли вы, что она думает о вас?
Тут струны, за которые дергают марионетку, пропадают. И Уилл Джангер улыбается неожиданной улыбкой триумфатора.
– Вас здесь нет, – говорит он. – Вы отсутствуете, вы где-то еще. Вот что она говорит. «Дэвид? – говорит она. – Да откуда мне знать, что чувствует Дэвид? Его же здесь нет!»
На это мне ответить нечем. Потому что это правда. Это смертный приговор нашему браку, я бессилен исправить сделанную ошибку, искупить вину. И виноват в этом вовсе не мой трудоголизм, не роман на стороне или какое-то всепоглощающее хобби, не стремление уйти в себя, отдалиться на какое-то расстояние, к чему имеют склонность мужчины, дотащившиеся до среднего возраста. Часть меня – та часть, которая нужна Дайане – просто отсутствует, она больше не здесь. В последнее время я могу находиться в одной комнате с ней, лежать в одной постели, но если она протянет ко мне руку, то преуспеет не больше, чем если бы она попыталась дотянуться до луны. О чем бы я спрашивал, чего бы просил, если бы верил, что молитва может сработать и помочь? Что я потерял, что утратил? Чего у меня никогда не было, если уж начать с самого начала? Каким именем назвать паразита, который сосал меня, питался мной, а я этого даже не замечал?
Из-за туч выглядывает солнце, и весь город тут же озаряют его лучи, ступени библиотеки сверкают. Уилл Джангер морщит нос. Он же кот! Теперь я это ясно вижу, жаль только, что с таким опозданием. Черный кот, который перешел мне дорогу.
– А денек-то нынче жаркий будет, – говорит он и уходит, растворяется в потоках света.
Я направляюсь мимо бронзового роденовского Мыслителя («У него такой вид, словно у него зуб болит», – однажды совершенно справедливо заметила по поводу этой статуи Тэсс) и дальше, к философскому факультету. Мой кабинет на третьем этаже, и я поднимаюсь по лестнице, цепляясь за перила, иссушенный внезапно наступившей жарой.
Когда я добираюсь до своего этажа и заворачиваю за угол коридора, меня внезапно поражает приступ головокружения, да такой сильный, что я хватаюсь за стену и припадаю к кирпичной кладке. Со мной такое нередко бывает: вдруг накатывает такая паника, от которой перехватывает дыхание. Мама называла это «приступ дурноты». Но сейчас это что-то совсем другое. Явственное ощущение, что я падаю. Не с высоты, но куда-то в бесконечное пространство. В бездонную пропасть, которая заглатывает меня, это здание, весь мир одним безжалостным глотком.