Он не узнал Соти и, не поверив глазу, принялся протирать стекло. Красный зной стоял над рекою; листва была прозрачна и темна, а небо исполнилось недоброй черноты. Всё было как бы в пламени, а лесная масса представлялась потоками застылого базальта, извергнутого из недр. Облачная лава надвигалась с востока. Движения людей, копошившихся на противоположном берегу, приобрели злую и тревожную значительность. Стекло искажало правду; правда стекла была совсем другая. Верховой гнал по берегу клячонку, везя почту на Шушу, а Вассиану показалось, будто на апокалиптическом таракане удирает от страшного суда. Красная плёнка легла на сознание казначея; он увидел человека, стоящего неподвижно на берегу, и почувствовал, что человек сейчас неминуемо упадёт. Он едва успел откинуть колдовское стекло, и в ту же минуту произошла катастрофа. Прорыв запани произошёл на его глазах.
Что-то молнийно сверкнуло под лесным затором, и потом дважды выстрелили из игрушечного пистолета; на пятнадцатисаженной высоте, где находился Вассиан, всё представлялось ему в преуменьшённых размерах. Запань стала ещё круглей и вдруг выскочила из пяты; костоломная сила метнула брёвна по реке, которая стала чуть не вдвое шире. В особенности испугала Вассиана лёгкость, с какой вековая ива отделилась от своего места и, стоя посреди, двинулась с общим потоком. На средине реки, где плотность массы понизилась, она упала и билась ветвями в воронках водоворотов. Когда её снова выкинуло на поверхность, она ничем не отличалась от тысяч других кряжей, этих сотьстроевских солдат, так и не побывавших в бою. Держась за скамью, точно боялся, что беда утащит его в чужое море, Вассиан потерянно наблюдал бешеную скачку пены и деревьев. Потом его внимание привлекло белёсое пятно на коленке: ряса разъезжалась, а новой уже не было. Он так и понимал: надо кончать жизнь — затянувшуюся, несмешную неудачу. Большая сотинская беда заслонилась своею, маленькой: чтоб жить дальше, надо было непременно придумать, как выгодней всего пустить нитку по расползавшейся ткани.
Там, на берегу, почти с таким же бесстрастием созерцали катастрофу; это было равнодушие бессилия. Собравшись сюда точно на похороны, рабочие угрюмо ждали утреннего гудка. Часом позже их сменили мальчишки; рассевшись на жердях изгороди, они с задирчивой деловитостью обсуждали происшествие. Скоро сбежали и они: у Тепаков выкинуло утопленную корову; надо было обсудить и корову. К полуденному гудку на берегу находился лишь Ренне да ещё береговой десятник с ним. Похлопывая инженера по плечу, дыша ему в лицо водочным перегаром, он в десятый раз доказывал своё:
— …в прежние годы выругался бы, взял бы расчёт, да к жене за печку. А ноне, рази ж я не понимаю, хрест на груди, деньги-то чьё? Почитай со всего уезда, что в налог собрали, деньги утекли. Филипп Александрыч! Мужики пóтом исходили, бабы беременны трудились… шкету восьмой годок, ему б порхать, а и его в сообщий хомут впрягали, чтоб репку эту из земли тащить… а тут фить! и прощай обожаемая репка. И выходит, что вроде как бы на картах мы с тобой эти деньги проиграли, Филипп Александрыч. И неповинен, хрест на груди, а убить себя охота!
— Не хами, братец, не хами, не люблю… — морщился Ренне на его трескотню.
— И теперь непременно отдадут нас под суд. Засодют, а уж там папироски не закуришь, а всё махорочка, мать родная. На, Филипп Александрыч, приучайся! У-у, утроба… — рычал он реке и плакал, и вскакивал, пьяный и снова плакал как-то странно, слюною.
Соть посмирнела, её воды тащились медленней. В кабинете Бураго висел анероид, неустойчивая стрелка его выражала как бы смущение. С утра бессонный телеграфист начал выстукивать увадьевские послания и в уездный исполком, и в Бумагу, и в Совет народного хозяйства. В конторе стало тихо, и даже старший бухгалтер, имевши дурную склонность петь коровьим голосом, отправляясь домой с работы, похоронил в себе свои рулады. Только к концу дня, после заседания, Увадьев вышел из кабинета в общую канцелярию. Лицо его огрубело, а руки цеплялись за предметы, мимо которых проходил; он с удивлением признавался себе, что устал, и потом угнетало странно ощущение, будто озябла спина. Заседание, посвящённое выработке мер по ликвидации сотинской катастрофы, кончилось ничем. Лес был нужен больше, нежели цемент и железо; начинались срочные работы по опалубке второго перекрытия и по возведению рабочего посёлка. Бураго требовал немедленного сокращения работ, так как при новой смете и неясности положения строительство могло встать перед внезапной угрозой остановки; Увадьев настаивал лишь на постепенном снижении строительное темпа, рассчитывая, видимо, добыть к сроку потребные лесоматериалы. Рабочком по понятным соображениям от голосования отказался. Заседание отложили до вечера чтоб выслушать мнение Потёмкина, продолжавшего оставаться начальником Сотьстроя. Ренне на заседание не явился; общий запал злости так и остался неизрасходованным.
Когда Увадьев раскрыл дверь, облако табачного дым стояло за его плечами.
Канцелярия была пуста; только у окна, белёсая в пасмурном свете, стучала на машинке переписчица. Увадьев с зевотой вспомнил: её звали Зоей, она славилась аккуратностью и всегда попахивала мылом. День гаснул. Внизу передвигали стол. За окном, утопая в грязях, прошёл главный механик Ераклин.
— Что печатаете? — спросил Увадьев, подходя к столику.
— А вот Степан Акимыч просил спешно ведомость на жалование! — Это и был бухгалтер с коровьим голосом. — Сколько фунтов табаку искурили! Прямо одурь берёт…
Она подняла к нему круглые свои, из скуки сделанные глаза и улыбнулась сладко, точно подарила пятачковую шоколадку.
— Да, дымно… — Он всё не уходил. — Вы из местных, кажется?
— Нет, я из Вятки, а у меня сестра тут, учительница в Шонохе. Красивое село, только из-за медведей страшно…
— Ага, это очень интересно… — глухо протянул Увадьев.
Он смотрел сверху на её короткую белую шею, на дешёвенькие коралловые бусы, на простенькое кружевцо рубашки, торчавшее из-под блузки, и бровь его подымалась всё выше и выше: выходило, будто никогда прежде не видал в такой близости этого светлого пушка на женском затылке. В руках родилось непонятное беспокойство; чтоб побороть его, он взял папиросу из лежавших рядом с потрёпанной сумочкой и закурил. Сразу — словно ломом ударило по шее; тёплый дурман пополз по жилам, и что-то размягчённо улыбнулось в нём внезапной пустоте. Теперь уже не было, страха, что папироса произведёт огромный дым и все догадаются, что Увадьев сдался. Машинистка снова усмехнулась, и на этот раз её усмешка не показалась такой противной, как минуту раньше. Он протянул руку и медлительно погладил пушистые завитки на её затылке. Лицо его было безразлично и даже исполнено хозяйственной деловитости, точно пробовал на ощупь качество целлюлозного волокна.
— Меня зовут Зоя, — очень тихо сказала машинистка, замедляя работу.
— Стукайте, стукайте… Я не мешаю?
Она шумно передвинула каретку:
— Да нет, что же… ведь пальцы-то у меня свободны!.. вы такой нелюдимый.
— Нет, я людимый, — без улыбки возразил он, и ему было так, будто заставляли жевать помянутую шоколадку. Табачный яд, вливаясь в привычные русла, застилал сознание. — Вы тут и живёте?
— Я же сказала… я с сестрой, в Шонохе. Как ручей перейдёте, там с голубыми наличниками дом. Сестры никогда дома не бывает. Нагрузки всякие.
— Красивое село, — невпопад согласился Увадьев, и тут мысль его вильнула в сторону: — слушайте, вы финики любите? Ну, ягоды такие, на пальмах. Мне приятель из Туркестана прислал, третьего дня.
— Это от них зубы болят?
— Вот-вот… приходите есть финики, — сам не зная зачем предложил он.
Она с готовностью подняла голову:
— …сейчас?
— Нет, финики не к спеху. Достукаете и приходите… к шести.
Домой он пошёл окружной дорогой; хотелось побыть на воздухе и немного раскислить настроение. Он шёл мимо, и всё ему не нравилось. Рядом со срубом, где предполагалось поместить рабочий универмаг, стояла уже изготовленная вывеска; в луже пёстро отражались вывороченные буркалы букв. «Поганая мода завелась, всякое дело начинать с вывесок!» — хмуро заключил он. Дома для административно-технического персонала только размечались; Увадьев вспомнил надоедного санитарного врача, который еженедельно требовал расширения рабочих бараков, вспомнил погибавшего в грязях Ераклина и подумал, что проложить дощатое подобие тротуара, без которого легко обходились до непогодного этого месяца, следует ещё прежде, чем приступать к баракам. На всё нужен был лес, много леса, того самого, который теперь по чужим поймам исступлённо раскидывала Соть.