На снимке темная извилистая линия винта была разделена широкой, зияющей трещиной.
— Все ясно… — глухо сказал наконец Мареев, опуская пластинку. — Винт сломан…
Малевская вздрогнула и покачнулась. Помолчав, она спросила запинающимся голосом:
— Продолжать… осмотр?
— Не стоит…
Мареев тяжело опустился на стул возле столика и задумался. Малевская с киноаппаратом в руках спускалась по лестнице.
— Что же теперь делать, Никита? — тихо спросила она, остановившись подле Мареева.
— Ждать помощи с поверхности.
— Исправить невозможно?
Мареев отрицательно покачал головой:
— Туда не доберешься.
Молчание воцарилось в камере.
— Надо сообщить Цейтлину, — глухо сказал Мареев.
Он встал перед Малевской, подняв на нее глубоко запавшие глаза, положил ей руку на плечо.
— Нина… Нас ожидают тяжелые испытания…
Малевская кивнула головой. У нее дрогнули губы.
Острой, щемящей болью сжалось сердце Мареева.
— Мы их вместе перенесем, Никита…
Мареев слегка пожал Малевской плечо и направился к люку.
В шаровой каюте Брусков стоял на стуле и внимательно глядел в аппарат.
— Можешь не продолжать, Мишук! — сказал Мареев. — Винт сломан на втором витке.
Брусков повернул голову и молча посмотрел на него. Потом, все так же молча, сошел со стула и поставил аппарат на стол.
— Та-а-ак! — протянул он. — Начинается последний акт?
Он нервно потер руки, постоял и направился к люку в нижнюю камеру.
— Не торопись с заключениями, — сказал ему вслед Мареев, подходя к микрофону.
Голова Брускова скрылась в люке.
— Алло! — позвал Мареев, переключив радиоприемник.
— Я здесь, Никита! — тотчас же ответил голос Цейтлина. — Как дела?
— Дела, Илюша, неважные. Колонны работают прекрасно, но обнаружилась новая неприятность: архимедов винт сломан на втором витке, нижняя часть отделилась совсем…
Из громкоговорителя послышались хриплые, нечленораздельные звуки.
— Что ты говоришь, Илья? — спросил Мареев. — Я не понял.
— Сейчас… Никита… — задыхаясь, говорил Цейтлин. — Сейчас… кашель… сейчас… Ну вот, прошло…
Он помолчал минуту и заговорил ясно, твердо и четко:
— На сколько вы можете растянуть свой запас кислорода?
— Максимум на семь-восемь суток.
— Так вот, слушай, Никита. Уже пятые сутки мы роем к вам шахту.
— Шахту?!
— Да, шахту!
— Илюша, ведь это абсурд!
— В других случаях я тоже так подумал бы. Но здесь дело идет о вас… о вашей жизни… Ты можешь предложить что-нибудь другое?
Ответа не последовало, и Цейтлин продолжал:
— Проходка идет теперь по пятнадцати-шестнадцати метров в сутки. Уже пройдено девяносто шесть метров. Я обещаю тебе, что через двадцать пять — двадцать шесть суток мы доберемся до вас. Хотя бы мне пришлось лопнуть!.. Я прошу тебя, Никитушка… умоляю… дотяни! Растяни! Думай, придумывай, изворачивайся… Может быть, там у вас какие-нибудь резервы: вода, химические материалы… Ниночка! Я особенно тебя прошу… Ты же химичка… Ты же умница…
И все в шаровой каюте, лишившейся телевизора, ярко представили себе, как Цейтлин стоит перед микрофоном и упрашивает их: увидели всю его несуразную фигуру и прикрытые стеклами огромных очков маленькие умные глаза, полные мольбы, любви и смертельной тревоги.
У Малевской начали краснеть веки. Ей хотелось и плакать и смеяться.
— Илюша!.. Голубчик!.. Надо ли об этом говорить?.. Мы, конечно, сделаем все, что только возможно…
— Нет, нет, Ниночка! Не только то, что возможно, а больше, чем возможно… Ты понимаешь, мне важно, чтобы у вас руки не опустились, иначе… иначе вы и меня и всех тут просто подведете!
— Об этом не беспокойся, Илья, — твердым голосом сказал Мареев. — Мы будем бороться до последнего вздоха.
— А я беру обязательство: сверх последнего вздоха сделать еще три лишних и вызываю Никиту на соревнование, — не мог удержаться, чтобы не побалагурить, Брусков.
— Ну, вот и отлично! Вот и отлично! — радовался Цейтлин, придерживая рукой подрагивающую щеку. — Вы теперь идите и устраивайте свое кислородное хозяйство, а я побегу, дел масса… Ну, до свиданья… Вечерком еще поговорим… И Андрей Иванович вернется из Сталино к тому времени… Не теряйте бодрости. Будьте уверены: все, что надо, сделаем… Обнимаю вас… Бегу…
Но он никуда не убежал. Он тяжело опустился на стул и, поддерживая одной рукой щеку, другой достал свой огромный платок и принялся вытирать покрытое потом лицо.
Он так и остался сидеть в неподвижности, с остановившимися глазами, со скомканным платком в руке.
В аппаратной было тихо. Два члена штаба, радисты, главный инженер шахты «Гигант», руководивший проходкой шахты к снаряду, — все сидели, застыв в глубоком молчании, не зная, что сказать. Через раскрытые окна в комнату врывался смешанный, напряженный гул — лязг железа, шум моторов, крики людей: работа по проходке шахты не прекращалась.
Наконец Цейтлин шумно вздохнул и повернул голову.
— Василий Егорыч, — сказал он одному из радистов, — вызовите из Сталино Андрея Ивановича, скажите, чтобы немедленно возвратился сюда. Через час созывается заседание штаба.
Он с трудом встал, держась за спинку стула.
— Я пойду к себе, в гостиницу.
Все молчали. Он вышел из комнаты, провожаемый взглядами, полными горя.
После сообщения Цейтлина о безуспешной попытке снаряда двинуться с места и о ничтожных запасах кислорода у экспедиции штаб принял решение добиваться всеми мерами еще большего ускорения работ по проходке шахты. Решили усилить взрывные работы, применить новый способ подачи выработанной породы на поверхность, предложенный бригадиром Ефременко, и обратиться ко всем рабочим шахты с призывом подавать штабу рационализаторские предложения для ускорения проходки шахты.
Уже на третий день стали обнаруживаться результаты этих мер. Проходка шахты заметно ускорилась, и с каждым днем скорость продолжала нарастать. Цейтлин вместе с группой инженеров все время занимался рассмотрением рабочих предложений, поступавших в огромном количестве.
На третий день после совещания, среди сообщений об ускорении работ по проходке шахты, штаб упомянул и о затруднениях экспедиции с кислородом. Страна насторожилась, но все верили, что удастся во-время добраться к снаряду через шахту.
Цейтлин, Андрей Иванович и весь штаб жили теперь между страхом и надеждой: вести из снаряда о положении с кислородом получались неясные, уклончивые — «делаем все возможное». Разговоры со снарядом происходили все реже и короче. Бывали случаи, когда радиостанция экспедиции совсем не отвечала: радиоприемник внизу выключали до твердо установленного официального часа переговоров — коротких, томительных, однообразных. Голоса звучали устало. Говорил почти всегда один Мареев, остальные не подходили к аппарату.
На пятый день после совещания и на одиннадцатый после катастрофы Цейтлин отошел от микрофона совершенно разбитый, в состоянии полного смятения и растерянности. Шатаясь, с посиневшими губами и трясущейся щекой, он вместе с Андреем Ивановичем вышел из аппаратной.
— Андрей Иванович… голубчик… — как в забытье шептал Цейтлин, когда они остались одни. — Там плохо… Там очень плохо… Они не выдержат… я чувствую это… они не дотянут.
Хриплое клокотанье вырвалось из его горла. Он сотрясался всем своим огромным телом, как в приступе жестокой лихорадки.
— Шахта уже пройдена на двести двадцать метров… Проходка идет по метру в час, и с каждым днем быстрота нарастает. И все же еще нужно двадцать суток… Двадцать суток, не меньше! Что делать?.. Андрей Иванович, голубчик, что делать?..
Сжав потными ладонями голову, Цейтлин опустился на стул.
Они молча сидели некоторое время: Цейтлин — сжимая голову и тихо покачиваясь на стуле, Андрей Иванович — глядя пустыми глазами в темный угол огромного зала.
Послышался стук в дверь. Радист осторожно приоткрыл ее и просунул голову в щель.
— Можно, Илья Борисович?.. Радиограмма из Грозного… Лично вам в руки…