VII
Старик Гиермо Лопес умер, когда его дочери были уже вполне взрослыми. Он оставил им сорок акров каменистой земли на склоне холма и ни цента денег. Девушки жили в дощатой обмазанной хижине, при которой были маленький флигелек, колодец и сарай. На истощенной почве, по сути дела, могли расти лишь шалфей да курай. И хотя сестры изо всех сил трудились на своем огородике, урожай они собрали весьма скудный. Некоторое время они с каким-то ожесточенным мученичеством голодали, но в конце концов плоть взяла свое. Они были слишком толсты и жизнерадостны для того, чтобы надеть на себя мученический венец по столь мирскому поводу, как отсутствие пищи.
Однажды у Розы возникла счастливая мысль:
– Разве умеет кто-нибудь в нашей долине печь такие вкусные тортильи, как мы с тобой? — спросила она сестру.
– Это искусство досталось нам в наследство от матушки, — благочестиво ответила Мария.
– А это значит, что мы спасены! Мы будем готовить пироги и маисовые лепешки и продавать их жителям Райских Пастбищ.
– А ты думаешь, они станут покупать? — усомнилась Мария.
– Послушай, что я тебе скажу, Мария. В Монтерее всего несколько женщин продают тортильи, да и что это за тортильи — в сто раз хуже наших. И все-таки женщины, которые их продают, просто богачки! Они делают себе по три новых платья в год. А разве их лепешки идут хоть в какое-нибудь сравнение с нашими? Вспомни, ведь нас учила наша мать.
От волнения глаза Марии наполнились слезами.
– Ой, ну, конечно, их нельзя сравнить! — пылко воскликнула она. — В целом мире не было ничего вкуснее лепешек, которые месили безгрешные руки нашей матушки.
– Ну что ж, тогда за дело! — решительно сказала Роза. — Хорошую вещь отчего не купить.
Целую неделю шли лихорадочные приготовления. Обливаясь потом, сестры скребли и украшали свое жилище. Когда все было кончено, их маленький домик, побеленный и внутри и снаружи, выглядел очень нарядно. У порога посадили отводки герани; мусор, скапливавшийся годами, был собран в кучу и сожжен. Переднюю комнату превратили в харчевню, в которой стояли два покрытых желтой клеенкой стола. Сосновая доска, прибитая к забору, выходящему на главную дорогу округа, гласила: «Маисовые лепешки, пироги и прочие испанские блюда. Р. и М. Лопес».
Дело не сразу пошло на лад. Можно сказать, что оно вообще не пошло. Сестры сидели за своими желтыми столиками и ждали. Они были ребячливо веселы и не очень опрятны. Сидя на стульях, они ждали, когда к ним явится счастье. Но стоило войти посетителю, и они стремглав бросались его обслуживать. Они восторженно смеялись всему, что он говорил; они похвалялись своей родословной и дивными качествами лепешек. С негодованием отрицая в себе примесь индейской крови, они по локоть закатывали рукава, чтобы показать, как бела их кожа. Но посетители бывали очень редко. И у сестер стали появляться затруднения. Они не могли заготавливать сразу много продуктов, ибо продукты портятся, когда лежат слишком долго. Для тамалей нужно свежее мясо. И они начали расставлять силки для кроликов и птиц; они сажали в клетки воробьев, черных дроздов, жаворонков и держали их там до тех пор, пока они не потребуются для тамалей.
А дела по-прежнему шли из рук вон плохо.
Как-то утром Роза с решительным видом обратилась к сестре:
– Запряги-ка старину Линдо, Мария. У нас совсем не осталось мякины. — Она вложила в руку Марии серебряную монетку. — Купи в Монтерее. Только немного, — добавила она. — Когда дела у нас пойдут хорошо, мы купим целую гору.
Мария с послушным видом поцеловала сестру и направилась к сараю.
– И, Мария… если у тебя останется какая-нибудь сдача, то по конфете нам обеим… по большой конфете.
Вернувшись днем, Мария застала сестру как-то странно присмиревшей. Ни криков, ни визга, ни требований рассказать о всех подробностях путешествия — словом, ничего такого, что сопутствовало обычно их встречам после разлуки. Роза сидела за столом, и лицо ее было хмурым и озабоченным.
Мария робко приблизилась к сестре.
– Я очень дешево купила мякину, — сказала она. — А это для тебя, Роза, конфета. Самая большая и всего за четыре цента.
Роза взяла протянутую ей длинную палочку леденца и, развернув с одного конца, сунула в рот. Она все еще была погружена в свои мысли. Нежно и лукаво улыбаясь, Мария присела рядышком, молчаливо моля сестру переложить на ее плечи часть своих забот. А Роза сидела неподвижная, словно скала, и сосала леденец. Внезапно она пристально взглянула в глаза Марии.
– Слушай, — проговорила она торжественно, — сегодня я отдалась посетителю.
От неожиданности Мария ойкнула.
– Не пойми меня превратно, — продолжала Роза. — Денег я не взяла. Но этот человек съел три порции энчилада… три!..
Взволнованная Мария заскулила тоненьким, детским голоском.
– Замолчи, — остановила ее Роза.
– А что, по-твоему, я должна была делать? Раз мы хотим добиться успеха, нам надо всячески поощрять посетителей. А этот заказал три порции, Мария, три порции энчилада! И за все уплатил! Что ты скажешь? А?
Мария шмыгнула носом и, несмотря на доводы сестры, попыталась найти опору в благочестии.
– Мне кажется. Роза… мне кажется, что наша мама была бы рада, и еще мне кажется, что тебе самой стало бы легче на душе, если бы ты испросила прощения у пречистой девы и у святой Розы.
Лицо Розы расплылось в широкой улыбке, и она заключила Марию в объятия.
– Именно это я и сделала. Как только он ушел. Он еще и через порог не переступил, а я уже сделала это.
Мария вырвалась из ее рук и, горько плача, убежала в спальню. Десять минут простояла она на коленях перед висевшей на стене маленькой статуэткой Мадонны. Потом встала и устремилась в объятия Розы.
– Роза, сестренка! — воскликнула она счастливым голосом. — Я думаю… мне кажется, я тоже стану поощрять посетителей.
Сестры Лопес стиснули друг друга в могучих объятиях и на радостях дружно разрыдались.
Этот день знаменовал собой поворотный пункт в предприятии сестер Лопес. Нельзя сказать, что дела их пришли в цветущее состояние, и все же они продавали столько «испанских блюд», что голодными теперь не были, а их широкие спины обтягивали обновки из набивных ситцев. Они по-прежнему были безукоризненно благочестивы. Стоило какой-нибудь из них согрешить, и она тут же устремлялась к крошечной фарфоровой Мадонне, для удобства помещенной теперь в прихожей, куда выходили обе спальни, и испрашивала у нее прощения. Накапливать грехи не разрешалось. В каждом новом прегрешении они каялись сразу же после того, как оно было совершено. На полу против Мадонны образовалось блестящее местечко: здесь преклоняли колени одетые в ночные сорочки сестры.
Они не жаловались на жизнь. Между ними не возникало ни тени соперничества, ибо хотя Роза была постарше и посмелее, с виду они походили друг на дружку почти как две капли воды. Мария была чуть потолще. Роза — чуть повыше, вот вам и вся разница.
В доме то и дело слышался хохот и радостный визг. Раскатывая на плоских камнях лепешки своими полными, сильными руками, сестры пели. Стоило кому-нибудь из посетителей сказать что-нибудь смешное, стоило, например, Тому Бремену, доедающему уже третий тамаль, изречь: «Слишком уж ты шикуешь, Роза. Смотри, если не поставишь точку, сядешь на мель», — и сестры целых полчаса просто задыхались от смеха. А потом весь день, похлопывая по лежащим на камне лепешкам, они вспоминали эту шутку и снова принимались хохотать. Да, сестры знали, как хранить смех, они умели беречь его и холить до тех пор, пока не будет выпита последняя его капля.
Не думайте, однако, что сестры злоупотребляли поощрениями — деньги они брали только за свою стряпню. Но когда кто-нибудь из посетителей съедал три порции и больше, их нежные сердца таяли, преисполнившись благодарности и человек этот становился кандидатом в поощряемые.
В один злосчастный вечер человек, который не в силах был справиться с тремя порциями энчилада, предложил Розе позорную плату. В это время в доме было еще несколько посетителей. Услышав это постыдное предложение, они прервали свой негромкий разговор. Шум смолк, наступила ужасная тишина. Мария закрыла лицо руками. Роза побледнела, потом запылала от ярости. Глаза ее сверкали, она дышала тяжело и взволнованно. Ее полные, сильные руки взметнулись, словно два орла, и опустились на бедра. Но когда она заговорила, в словах ее звучала какая-то странная сдержанность.