— А оттрапезничать? — встревожился отец келарь. — Рыбки нашей синеозерской, пирогов, солений, меда-пряничков?
— Благодарствуйте, доктора не велят. — Митрофаний постучал себя по левой половине груди и поднялся. — Отвары пью, кашицы скучные вкушаю, тем и сыт.
— Что ж, готов сопровождать куда велите, — поднялся и Виталий, а за ним остальные. — Карета запряжена.
Владыка ласково молвил:
— Мне ведомо, сколько у вашего высокопреподобия забот. Не тратьте время на пустое чинопочитание, мне это не лестно, да и вам не в удовольствие.
Архимандрит нахмурился:
— Так я отряжу с вашим преосвященством отца Силуана или отца Триадия. Нельзя ж вовсе без провожатого.
— Не нужно и их. Я ведь к вам не с инспекцией, как вы, должно быть, подумали. Давно желал и даже мечтал побывать у вас попросту, как обычный паломник. Бесхитростно, безо всяких начальственных видов.
Голос у владыки и в самом деле был бесхитростный, но Виталий насупился еще пуще — не поверил в Митрофаниеву искренность. Верно, решил, что епископ хочет осмотреть монастырские владения без подсказчиков и соглядатаев. И правильно решил.
Только теперь преосвященный глянул на Полину Андреевну.
— Вот госпожа… Лисицына со мной поедет, давняя моя знакомица. Не откажите, Полина Андреевна, составить компанию старику. — И как поглядит в упор из-под густых бровей — Лисицына сразу с места вскочила. — Поговорим о прежних днях, расскажете о своем житье-бытье, сравним наши впечатления от святой обители.
Нехорошим это было сказано тоном — во всяком случае, так помнилось Полине Андреевне.
— Хорошо, отче, — пролепетала она, опустив глаза.
Настоятель уставился на нее с тяжелым подозрением во взоре. Недобро усмехнувшись, поинтересовался:
— Что крокодил, матушка, боле не мучает?
Лисицына смолчала, только голову еще ниже опустила.
Выехали из ворот в той же карете, что доставила Полину Андреевну из пансиона. Пока ничего сказано не было. Преступница волновалась, не знала, с чего начать: то ли каяться, то ли оправдываться, то ли про дело говорить. Митрофаний же молчал со смыслом — чтоб прониклась.
Глядел в окошко на опрятные араратские улицы, одобрительно цокал языком. Заговорил неожиданно — госпожа Лисицына даже вздрогнула.
— Ну а крокодил — это что? Опять озорство какое-нибудь?
— Грешна, отче. Обманула высокопреподобного, — смиренно призналась Полина Андреевна.
— Грешна, ох грешна, Пелагиюшка. Много делов натворила…
Вот оно, началось. Покаянно вздохнула, потупилась.
Митрофаний же, загибая пальцы, стал перечислять все ее вины:
— Клятву преступила, данную духовному отцу, больному и даже почти что умирающему.
— Я не клялась! — быстро сказала она.
— Не лукавь. Ты мою просьбу безмолвную — в Арарат не ездить — преотлично поняла и головой кивнула, руку мне поцеловала. Это ли не клятва, змея ты вероломная?
— Змея, как есть змея, — согласилась Полина Андреевна.
— В недозволенные одежды вырядилась, сан монашеский осрамила. Шея вон голая, тьфу, смотреть зазорно.
Лисицына поспешно прикрыла шею платком, но попыталась сей пункт обвинения отклонить:
— В иные времена вы сами меня на такое благословляли.
— А сейчас не то что благословения не дал — прямо воспретил, — отрезал Митрофаний. — Так иль не так?
— Так…
— В полицию думал на тебя заявить. И даже оказался бы неизвинимым, не сделав этого. Деньги у пастыря похитила! Это уж так пасть — ниже некуда! На каторгу бы тебя, самое подходящее для воровки место.
Полина Андреевна не возразила — нечего было.
— И если я не объявил тебя, беглую черницу и разбойницу, в полицейский розыск на всю империю — а тебя по рыжести и конопушкам быстро бы сыскали, — то единственно из благодарности за исцеление.
— За что? — изумилась Лисицына, думая, что ослышалась.
— Как узнал я от сестры Христины, что ты, на меня сославшись, уехала куда-то, да как понял, что ты умыслила, сразу мое здоровье на поправку пошло. Устыдился я, Пелагиюшка, — тихо сказал архиерей, и стало видно, что вовсе он не гневается. — Устыдился слабости своей. Что ж я, как старуха плаксивая, на постели валяюсь, докторские декокты с ложечки кушаю? Чад своих несчастных в беде бросил, всё на женские плечи свалил. И так мне стыдно сделалось, что я уж на второй день садиться стал, на четвертый пошел, на пятый маленько в коляске по городу прокатился, а на восьмой засобирался в дорогу — сюда, к вам. Профессор Шмидт, который меня из Питера хоронить ехал, говорит, что отродясь не видал такого скорого выздоровления от надорвания сердечной мышцы. Уехал профессор в столицу, очень собой гордый. Теперь ему за визиты и консультации станут еще больше денег платить. А вылечила меня ты, не он.
Всхлипнув, Полина Андреевна облобызала преосвященному худую белую руку. Он же поцеловал ее в пробор.
— Ишь, напарфюмилась-то, — проворчал епископ, уже не прикидываясь сердитым. — Ладно, о деле говори.
Лисицына достала из-за пазухи письмо, протянула.
— Лучше прочтите. Тут всё самое главное. Каждый вечер приписывала. Короче и ясней выйдет, чем рассказывать. Или хотите словами?
Митрофаний надел пенсне.
— Дай прочту. Чего не пойму — спрошу.
Со всеми накопившимися чуть не за целую неделю приписками письмо было длинное, мало не на десяток страниц. Строчки кое-где подмокли, расплылись.
Карета остановилась. Возница-монах, сняв колпак, спросил:
— Куда прикажете? Из города выехали.
— В лечебницу доктора Коровина, — сказала Полина Андреевна вполголоса, чтобы не мешать читающему.
Покатили дальше.
Она жалостно рассматривала перемены в облике владыки, вызванные недугом. Ох, рано он встал с постели. Как бы снова беды не вышло. Но, с другой стороны, лежать в бездействии ему только хуже бы было.
В одном месте преосвященный вскрикнул, как от боли. Она догадалась: про Алешу прочел.
Наконец, владыка отложил листки, хмуро задумался. Спрашивать ни о чем не спрашивал — видно, толково было изложено.
Пробормотал:
— А я-то, старик ненадобный, пилюли глотал да ходить учился… Ох, стыдно.
Полине Андреевне не терпелось поговорить о деле.
— Мне, владыко, загадочные речения старца Израиля покою не дают. Там ведь что выходит-то…
— Погоди ты со своими загадками, — отмахнулся Митрофаний. — Про это после потолкуем. Сначала главное: Матюшу видеть хочу. Что, плох?
— Плох.
День последний. Середина
— Очень плох, — подтвердил доктор Коровин. — С каждым днем достучаться до него все труднее. Энтропоз прогрессирует. День ото дня больной делается все более вялым и пассивным. Ночные галлюцинации прекратились, но я вижу в этом не улучшение, а ухудшение: психика уже не нуждается в возбуждениях, Бердичевский утратил способность испытывать такие сильные чувства, как страх, у него ослабился инстинкт самосохранения. Вчера я провел опыт: велел не приносить ему пищи, пока не попросит сам. Не попросил. Так весь день и просидел голодный… Он перестает узнавать людей, если не видел их со вчерашнего дня. Единственный, кому удавалось хоть как-то втянуть его в связный разговор, — сосед, Лямпе, но тот тоже субъект специфический и не мастер красноречия — Полина Андреевна видела, знает. Весь мой опыт подсказывает, что дальше будет только хуже. Если хотите, можете забрать у меня больного, но даже в наимоднейшей швейцарской клинике, хоть у самого Швангера, результат будет тот же. Увы, современная психиатрия в подобных случаях беспомощна.
Втроем — доктор, епископ и Лисицына — они вошли в коттедж № 7. Заглянули в спальню. Две пустые кровати — одна, Бердичевского, скомканная, вторая аккуратно застеленная.
Вошли в лабораторию. Несмотря на день, шторы задвинуты, свет не горит. Тихо.
Над спинкой кресла торчала лысеющая макушка Матвея Бенционовича, в прежние времена всегда прикрытая виртуозным зачесом, а теперь беззащитная, голая. На звук шагов больной не обернулся.