– Мама купила ту шляпу, а больше у нас ни на что не было денег.
– Но ты подумала, что я красив.
– Нет. У тебя слишком большие уши. А я люблю маленькие и аккуратные.
Тут она права. У меня большие уши, и они торчат точь-в-точь как у отца, но в отличие от него я стесняюсь своей внешности. В детстве, когда мне было лет восемь-девять, я взял в магазине кусок ткани, отрезал длинную полосу и все лето спал, обвязав ею голову, в надежде прижать уши к черепу. Мама не обращала на это никакого внимания, если заглядывала в детскую ночью, но иногда я слышал, как отец шепотом спрашивал у нее почти оскорбленным тоном: «У него мои уши. Что в них плохого?»
Я рассказал об этом Рут вскоре после того, как мы поженились. Она рассмеялась. С тех пор она иногда подтрунивала надо мной, но за все годы совместной жизни никогда не дразнила всерьез.
– А я думал, что тебе понравились мои уши. Ты говорила так всякий раз, когда целовала их.
– Мне понравилось твое лицо. Оно было доброе. А уши… просто прилагались к нему. Я не хотела тебя обижать.
– Доброе лицо?
– Да. И нежный взгляд. Как будто ты видел в людях только хорошее. Я это заметила, пусть даже ты на меня почти не смотрел.
– Я пытался набраться смелости и спросить, можно ли проводить тебя домой.
– Нет, – отвечает Рут, качая головой. Хотя ее лицо размыто, голос звучит молодо – рядом со мной сидит шестнадцатилетняя девочка, с которой я познакомился давным-давно. – Потом мы много раз виделись в синагоге, но ты ни разу со мной не заговорил. Я даже иногда нарочно ждала, но ты молча проходил мимо.
– Ты же не говорила по-английски.
– Тогда я уже начала немного понимать и чуть-чуть могла говорить. Если бы ты спросил разрешения, я бы ответила: «Хорошо, Айра, проводи меня».
Она произносит эти слова с акцентом. Венским акцентом, очень нежным и музыкальным. Напевным. В последние годы он стал менее заметен, но до конца не исчез.
– Твои родители не позволили бы.
– Мама позволила бы. Ты ей понравился. Твоя мать сказала ей, что однажды ты станешь хозяином магазина.
– Я так и знал! Всегда подозревал, что ты вышла за меня из-за денег!
– Каких денег? У тебя их не было. Если бы я искала богатого мужа, то вышла бы за Дэвида Эпштейна. Его отец владел текстильной фабрикой, и они жили в особняке.
Это еще одна наша давняя шутка. И все-таки моя мать говорила правду, хоть и знала, что магазин вряд ли способен принести большие барыши. Он оставался маленьким до того самого дня, как я продал его и ушел на покой.
– Помню, как увидел вас двоих в кондитерской через улицу. Дэвид сидел там с тобой почти каждый день, и так все лето.
– Мне нравилась шоколадная шипучка. Я раньше никогда ее не пила.
– А я ревновал.
– И правильно, – говорит Рут. – Он был богатый, красивый и с изящными ушами.
Я улыбаюсь и жалею, что плохо вижу ее. Но в темноте ничего не разглядишь.
– Некоторое время я думал, что вы поженитесь.
– Дэвид несколько раз делал предложение, но я отвечала, что слишком молода и что ему придется подождать, пока я не закончу колледж. Но я лгала. По правде говоря, я уже положила глаз на тебя. Вот почему настаивала, чтобы мы встречались в кондитерской напротив вашего магазина.
Я это знаю, конечно. Но так приятно услышать еще разок.
– А я стоял у окна и смотрел, когда ты там сидела с ним.
– Я иногда тебя видела. – Жена улыбается. – Один раз даже помахала… но все-таки ты никогда не приглашал меня погулять.
– Дэвид был моим другом.
Это правда – и мы остались друзьями на много лет, общались с Дэвидом и его женой Рейчел, а один из их детей учился в классе у Рут.
– Дружба тут ни при чем. Просто ты боялся. Ты всегда был застенчивым.
– Ты меня с кем-то путаешь. Я был дамский угодник, записной кавалер, молодой Фрэнк Синатра. За мной бегали столько женщин, что иногда приходилось прятаться.
– Ты опускал глаза, когда проходил мимо, и краснел, если я тебе махала. А в августе ты поступил в университет и уехал из дому.
Я поступил в колледж Вильгельма и Марии в Виргинии и вернулся домой только в декабре. В том месяце я дважды видел Рут в синагоге, оба раза издалека, а потом опять уехал. Во время летних каникул я работал в магазине, и в Европе уже бушевала Вторая мировая война. Гитлер захватил Польшу и Норвегию, подчинил Бельгию, Люксембург и Нидерланды, крошил французов. В каждой газете писали только о войне, и ни о чем другом люди не говорили. Никто не знал, вмешается ли в конфликт Америка, и общее настроение было мрачным. Несколько недель спустя Франция вышла из войны окончательно.
– Ты продолжала встречаться с Дэвидом, когда я вернулся.
– Но за тот год, когда тебя не было, я подружилась с твоей матерью. Пока отец работал, мы с мамой ходили в ваш магазин, разговаривали о Вене, о том, как жили раньше. Мы с мамой, конечно, тосковали по родине, но мне еще и совсем не нравилось в Северной Каролине, не нравилась Америка. Я чувствовала себя чужой здесь. Несмотря на войну, я хотела вернуться и помочь своим родным. Мы очень за них беспокоились.
Я вижу, как она отворачивается к окну. Рут молчит, и я знаю, что она думает о бабушке и дедушке, тетях и дядях, двоюродных братьях и сестрах. Вечером накануне отъезда Рут и ее родителей в Швейцарию десятки родственников собрались на прощальный ужин. Они тревожно прощались и обещали писать; хотя некоторые и радовались за отца Рут, почти все полагали, что он переоценивает опасность и что глупо бросать все нажитое ради неопределенного будущего. Впрочем, кое-кто из родичей сунул ему несколько золотых монет, и в течение полутора месяцев, которые занял путь до Северной Каролины, именно на эти деньги семейство жило и питалось. Вся прочая родня осталась в Вене. Летом сорокового года они носили на рукаве звезду Давида и почти все лишились работы. Тогда уже было слишком поздно бежать.
Моя мать рассказывала мне про визиты Рут и ее тревоги. У мамы тоже остались в Вене родственники, но, как и многие наши соотечественники, мы понятия не имели, что будет дальше и какой ужас нас ждет. Рут тоже не знала, зато знал ее отец. Он понял это, еще когда была возможность бежать. Таких разумных людей я никогда не встречал.
– Твой отец тогда делал мебель?
– Да, – ответила Рут. – Ни в один университет его не взяли, поэтому он хватался за любую работу, чтобы прокормить семью. Но ему было нелегко. Папа не привык к физическому труду. Когда он только начинал, то приходил домой измученный, с опилками в волосах, с перевязанными руками и, едва переступал через порог, засыпал прямо в кресле. Но папа никогда не жаловался. Он знал, что нам еще повезло. Проснувшись, он мылся и переодевался к ужину, чтобы напомнить себе о том, кем он некогда был. За столом мы оживленно беседовали. Он спрашивал, что я прошла в колледже, и внимательно слушал, когда я рассказывала. Папа частенько предлагал мне подумать о разных вещах в неожиданном свете. «Как ты думаешь, почему это так?» – спрашивал он. Или: «А как тебе такой вариант?» Я, конечно, понимала, в чем дело. Невозможно перестать быть учителем – а папа был хорошим учителем, вот почему он сумел вновь стать им после войны. Он научил меня, как и всех своих студентов, мыслить самостоятельно и доверять собственным инстинктам.
Я рассматриваю ее и размышляю, как это символично, что Рут тоже стала учительницей, и вновь мои мысли возвращаются к Дэниэлу Маккаллуму.
– Твой отец заинтересовал тебя живописью.
– Да, – отвечает она с лукавой ноткой в голосе. – В том числе.
Глава 2
София
– Обязательно приходи, – настаивала Марсия. – Ну пожалуйста. Поедет человек тринадцать или четырнадцать. И это не так далеко. Маклинсвилль меньше чем в часе езды отсюда, и в машине можно будет курнуть.
София состроила скептическую гримасу, лежа на диване, где она вяло просматривала какие-то записи по истории Возрождения.